Она считает, что все атомы, которые были частью человека, особенно человека, угодного Богу, ничего не забыли и по первому зову готовы вернуться, то есть снова во плоти его воскресить. Причина проста – остальная жизнь – обыкновенное прозябание, это же – годы ликования и торжества. Болезни, голод, холод не имеют значения, ведь тогда атомы были частью существа, которое Господь вылепил по Своему образу и подобию, которому назначил быть Своим наперсником. Тем не менее, объясняет она, я не должен обольщаться, воскрешение – вещь трудная. Одни атомы пока о нем не знают, другие – разбрелись кто куда, теперь они, может быть, частицы зверя, или, например, дерева, а то и просто почвенного перегноя, и вся эта новая жизнь вцепилась в них и не отпускает. В любом случае, пройдет не один месяц, прежде чем они освободятся. Еще она говорила мне о неверии, о страхе быть обманутым, о том, что никто из умерших точно не знает, правда ли это или пустая сплетня, глупый слух, все пытаются узнать, кого воскрешают и кто, нервничают, боятся.
У Ирины случайно сохранилась одна штука, которая ей очень помогает: везение в нашем деле тоже значит немало. Лето и всю прошлую осень я, когда сидел на лавочке рядом с отцом, со стороны реки часто слышал странный звук, думал, что кричит птица, подозревал выпь. Когда река замерзла, звук пропал, но потом через месяц или полтора я иногда снова стал его слышать и понял, что ошибался. Звук был хлюпающий, но как-то отчаянно и безнадежно, в то же время он явно кого-то звал. Я так хорошо его запомнил, потому что, стоило ему появиться, волей-неволей начинал вслушиваться, пытался понять, кто это, может быть, плачет человек. Однажды, уже зимой, когда Ирина по обыкновению ко мне зашла, я спросил ее, слышит ли она это хлюпанье, а если слышит, не знает ли, чье оно, она рассмеялась и сказала, что это ее квоч – сделанный из коры специальный манок, которым, шлепая по воде, приманивают сомов.
Отец ее в молодости был лучшим в округе ловцом сомов, и все потому, что у него был замечательный по тонкости настройки квоч. Позже он переехал в Петербург, в двадцатом году при большевиках – в Эстонию, в Тарту, и, конечно, забросил охоту и рыбную ловлю. Уже после его ареста в сороковом году, когда из опечатанной тартусской квартиры ей и маме, перед тем, как окончательно выгнать, разрешили взять носильные вещи, она в шкафу случайно нашла отцовский квоч и неизвестно зачем – взяла. А дальше, будто талисман, таскала с собой, куда бы ни ехала. Возила не зря, в сорок первом году он ее спас.
Во время эвакуации первые два года Ирина с маленькой дочкой прожила в заводском поселке на Южном Урале. Работы не было, карточки отоваривались плохо, и они с дочкой голодали. Вокруг было много небольших степных озер, и однажды, когда они два дня подряд ничего не ели, Ирина вспомнила про квоч. Пару раз отец брал ее с собой на рыбную ловлю, так что, как им пользоваться, она знала, а то, что в здешних местах водятся сомы, видно было по базару. Следующим утром на том же базаре она на обручальное кольцо выменяла сеть, взяла квоч и на попутке доехала до одного из озер, назад вернулась лишь к ночи, но зато с сомом аж в 15 кг веса. Они с дочерью отъедались им целую неделю. И дальше, почти до конца войны, до осени сорок четвертого года, когда муж Ирины, получивший отпуск по ранению, приехал за ней и отвез в Москву, Ирина жила благодаря все тем же сомам, и жила неплохо, еще двум семьям из Москвы помогала.
«Потом, – рассказывала она, – я про свой квоч снова забыла и вспомнила лишь месяца через четыре после того, как поселилась на кладбище. Я тогда думала, что ничего у меня не получится и получиться не может, потому что рядом со мной нет и малой частички отца, нет ничего, даже не с чего начать, найди я место, где его зарыли, – другое дело, но я ведь это не сумела. Могила здесь не настоящая, символическая, отец лежит Бог знает где, а я сижу за тридевять земель, хочу неизвестно чего. Так я себя накручивала день за днем и накрутила до того, что когда узнала, что надо ложиться в больницу на операцию, была рада. Отрезали мне ровно треть желудка, и еще месяц после больницы я сюда не приезжала – была совсем слабой. И вот лежа дома, по обыкновению печалясь, я однажды вспомнила про отцовский квоч, искала его до середины ночи, а следующим утром собралась с силами и как последняя дура поехала в Рузу.
В трехстах метрах отсюда выше по течению, – продолжала Ирина, – хорошие длинные мостки, я на них легла: солнышко греет, тепло, благодать – и я, хоть и не взяла никакой снасти, шлепаю своим квочем по воде и шлепаю. Через час сомы стали подплывать, ходят кругами, интересуются, кто их приманивает. Иногда, неизвестно почему, может, от нетерпения, хвостами бьют. А мне так хорошо, и оттого, что я им никакого зла не желаю, и оттого, что вижу, как они из самой глубины прямо ко мне, к мосткам поднимаются и снова в яму на глубину уходят: сильные, мощные рыбы, а слушаются, будто дети. Вечером я вернулась на кладбище, заползла в свой домик и сразу заснула, а утром, едва открыла глаза, уже знала, что никуда мне ехать не надо. С тех пор я каждый день ходила на реку, и действительно дело пошло – звук редкий, его ни с чем не спутаешь, и слышно далеко. Все, что было частью отца, квоч хорошо помнит, и главное – это гарантия, что все правда, без обмана. В декабре, – продолжала Ирина, – когда Руза замерзла, работа у меня встала, я думала, что надолго, до весны, но потом догадалась купить у мормышечников пешню, теперь сверлю лунки и шлепаю себе, будто вокруг лето».
В другой раз – к тому времени я уже понимал, насколько далеко она ушла, – Ирина сказала мне, что сначала плоть ее отца была редка и прозрачна словно паутина, он был почти невесомым. Она брала его на руки, и он был легче грудного младенца. Ей с ним все было страшно – вот так брать его, прижимать к себе, вообще касаться, потому что кожи или не было, или она была настолько тонка, что Иринины пальцы, как она их ни складывала, продавливали, проходили его чуть не насквозь. Она говорила мне, что и сейчас бывает, что ей страшно трогать отца, а это необходимо, и главное, хочется. Хочется прижать к груди, согреть, успокоить. Хочется, чтобы именно твое тепло его грело, а не тепло земли или буржуйки, или того же солнца. Им все время надо заниматься, смазывать раны, порезы, трупные пятна. Раньше язв было очень много, теперь меньше, но тоже есть.
«Понимаете, – объясняла она мне, – здесь куда больше страха, чем с собственным ребенком. Я, например, с моими тремя детьми вообще никогда ничего не боялась, ну, может быть, чуть-чуть, с первым, и то сразу после роддома. А так я себя чувствовала уверенно, мне и в голову не приходило, что вот он какой маленький, хрупкий, тронь я его чуть сильнее, и все, его не будет. Конечно, ко мне ходила хорошая патронажная сестра, без нее у моего первого ребенка было бы больше и опрелостей, и болячек, но я не сомневаюсь, что в одиночку тоже бы его вырастила и поставила на ноги. Мне с ним все было легко, потому что все доставляло наслаждение, и прижимать к своему телу, и гладить, и целовать. Спал он как сурок, значит, и я высыпалась, кроме того, я даже не слышала про мастит, и когда ребенок брал губами мой сосок, сначала один, потом второй, и сосал меня, сосал, до последней капли вытягивая молоко, я испытывала такое наслаждение, какое не многим мужчинам удавалось мне доставить. Может быть, и из-за этого мне с моими грудными детьми было просто. Понимаете, в них была сила, уверенность, редкая жажда жить, и я ничего не боялась.