При Кате Феогност с восторгом рассказывал Судобову, что в двадцать втором году в соседнем с Дивеевским монастырем селе чекисты арестовали некую Варвару, тоже юродивую. Народ ее очень почитал, и они решили судить ее показательным судом, а потом сослать на Соловки. Но не тут-то было. В тюрьме Варвара своим калом сначала с ног до головы вымазала себя, а потом и стены камеры. Да еще тем же калом написала «Ленин – ублюдок недоделанный». В итоге три дня чекисты матерились, грозились ее тут же на месте расстрелять, а потом плюнули и отпустили.
В том же двадцать девятом году Феогност, как и собирался, на Великий пост поехал в Оптину к Питириму. Все семь недель он прожил с ним с одной келье, молился, спрашивал, как ему быть. Тот был изнурен болезнью, очень слаб, видно, что мучиться на этом свете ему осталось недолго: насчет юродства Питирим долго колебался, но в последний день все же благословил Феогноста иконой.
После Оптиной Феогност в Калуге сел на московский поезд, хотел поговорить с врачами, узнать, что и как он должен делать, как себя вести, чтобы с ГПУ все по возможности прошло гладко. Больше всего он рассчитывал на известного психиатра Ганнушкина, записался к нему на прием и не ошибся. Никаких гарантий Ганнушкин ему, конечно, не дал, но о многом предупредил, а главное, успокоил. В частности, он сказал Феогносту, что нормальных людей нет, у всех отклонения и всех легко и безболезненно можно счесть за сумасшедших. Например, любой гений – это явная патология, и вообще, если взглянуть на вещи шире, сумасшествие не наказание, не кара, часто оно благо, единственный выход.
Вот, говорил Ганнушкин, ко мне сегодня прямо перед вами приводили пациента. У него огромное горе. Свыкнуться, примириться с тем, что произошло, он не в состоянии. Жизнь для него невыносима. То есть ему или в петлю, или сойти с ума, мешать ему с последним я не собираюсь. Сумасшествие в этом случае просто защитная реакция, если хотите, лекарство, обезболивающее. Еще Ганнушкин тогда сказал, что сейчас сумасшедшее само время, нами правят маньяки и убийцы, то, что они задумали, сплошная паранойя, и тот, кто сегодня сойдет с ума и так убережется, сумеет отойти в сторону, чтобы ни в чем не участвовать, а с другой стороны, и под паровоз не попасть, – тот самый что ни на есть нормальный человек.
Феогност это, конечно, запомнил, но главным для него было, что счесть за сумасшедшего можно всякого, что любого врача обмануть проще простого, потому что каждый рад обмануться, и, значит, здесь никаких трудностей не будет.
В Нижний Феогност вернулся уже в начале мая и сразу же по заведенному порядку через день начал служить в кафедральном храме обедню. Иногда он делал это с какой-то исступленностью, будто в последний раз, и Катя ему верила, понимала, что или сегодня, или завтра что-то должно произойти. Но тревога оказывалась ложной, он успокаивался, и опять все входило в колею. Его по-прежнему таскали на допросы, говорили теперь на редкость грубо, и у Кати, да и у Судобова тоже, было ощущение, что арестовать его могут в любой момент. ГПУ поставило на нем крест.
О юродстве Феогност больше не заговаривал, и Катя начала думать, что, может быть, он от всего этого отказался, решил, что мученической смертью в тюрьме лучше послужит Христу, так что и для нее тоже то, что произошло двенадцатого августа, было полной неожиданностью.
В этот день утром Феогноста допрашивали в ГПУ. Потом, отслужив в храме обедню, он прочитал прихожанам очень хорошую проповедь о праведном Лоте, которому Господь велел бежать из Содома, не оглядываясь, после чего вернулся домой к Судобовым, как показалось Кате, в довольно бодром настроении. Как обычно, он поднялся к себе наверх переодеться, они уже ждали его в гостиной, чтобы вместе сесть за стол. Обычно все это занимало пару минут, не больше. Он вообще или по молодости, или такая природа, был человек на редкость стремительный. И вот они его ждали, чтобы обсудить то, что он сегодня говорил в храме. Все они, все четверо, он не меньше их, ценили эти после службы бывшие разговоры, ему еще и сейчас, хотя меньше, чем раньше, нужна была эта обратная связь, еще не хватало того, что во время службы шло от Бога, от храма, от всего, что столькими людьми и таким огромным количеством веры было вложено в литургию, в молитвы. Пока он только так умел узнавать наверняка, что из им сказанного хорошо, достаточно хорошо, чтобы быть правильным, а что в его проповеди не точно, и значит, неверно.
Но на этот раз Феогност все не спускался и не спускался, так что Катя даже дважды поднималась и через дверь спрашивала его, не случилось ли чего. Может, он просто хочет остаться один и им лучше его не ждать. В ответ он что-то отвечал, но что, она не поняла, а когда Катя постучалась третий раз, уже по просьбе Судобова, и спросила, не стоит ли им сесть обедать втроем, он после минутной паузы вдруг запел псалом на мотив одного из красноармейских маршей. У них в городе стоял недавно полк латышских стрелков, командовал которым бывший учитель музыки из Риги, и вот его солдаты именно под этот мотив маршировали каждый день по городу. Так он распевал до самого вечера, а потом она, посоветовавшись с Судобовым, вызвала знакомого врача, тоже из его прихожан, и он, осмотрев и выслушав Феогноста, сказал, что все это очень напоминает острое помешательство. Может быть, оно связано с нервным шоком или просто переутомлением, с жарой, тогда шансы, что все наладится, неплохие – организм у отца Феогноста молодой, серьезных органических повреждений нет, – но пока единственное, что он может порекомендовать, это отвезти епископа куда-нибудь в тишь да глушь, на природу.
Сразу уехать у Кати не получилось, в первую очередь потому что в городе мало кто поверил в это безумие. Не поверили Судобовы, не поверили прихожане, и главное, не поверили чекисты. В итоге, невзирая на помешательство, Феогност был арестован и почти месяц провел в здешнем централе, в камере он распевал революционные псалмы, а во время допросов радостно проповедовал следователям Евангелие. И в пении, и в проповедях, даже в бреде, что он нес, было это ликование человека, который наконец решился и не сомневается, что прав.
Начальником Нижегородской тюрьмы был тогда один чекист из местных. Мать его была усердной прихожанкой Феогноста, и именно от нее Катя еще за два месяца до ареста знала, что дело это решенное. Как и другие, в острое помешательство Феогноста ни сам чекист, ни она поверить не захотели, и Катя не сомневалась, что выпустят Феогноста не скоро. Но потом этого чекиста отозвали в Москву, а на его место был поставлен латыш из того самого полка латышских стрелков. Говорили, что, впервые услышав, как Феогност распевает псалмы, он пришел в восторг. Однажды он даже выстроил на тюремном дворе всех чекистов и заставил их петь хором вместе с Феогностом. Секретарю окружного комитета партии он говорил, что из некоторых псалмов Давида, стоит их слегка обработать, можно сделать великолепные революционные песни. По этой или по другой причине Феогноста продержали в тюрьме недолго, а потом прекратили дело и выпустили на свободу. Тем самым Феогност уже как бы официально был признан «органами» человеком невменяемым и для новой власти безвредным. Тому же секретарю окружного комитета партии чекист говорил, что такой иерарх Русской православной церкви со всеми его гимнами лучше любой антирелигиозной пропаганды, держать его под замком глупо.