История эта продлилась два года. По словам Кати, она видела, что сил прервать бесовщину у Феогноста нет, да и Судобов долго не решался отказывать ему в помощи. Он очень страдал от того, что его духовник и учитель, которого он разве что не боготворил, сам справиться с бесами не может. Ему так хотелось, чтобы Феогност был сильнее любых искушений, а тут он да еще при поддержке Бога отступал перед мелкой поганью. Позже, рассказывала Катя, когда Судобову возиться с бесами сделалось совсем невмоготу, он однажды с раздражением сказал Феогносту (их отношения тогда уже заметно охладели, но внешне они по-прежнему держались как учитель и ученик), что необязательно каждый раз обращаться к нему, к Судобову, командовать бесами Феогност может и сам. Феогност изумился – как, а Судобов ему отвечает, что Феогност прямой потомок Зевса, бесы же – это служители языческих богов, и вот Феогносту безо всякой магии, просто именем Зевса достаточно им что-нибудь приказать и они тут же послушаются. С тех пор и вправду бесы перед Феогностом разве что не раболепствовали.
Катя говорила тетке, что ее дружба с Судобовым всегда тяготила. Она видела, что не столько Феогност возвращает Судобова в истинную веру, сколько Судобов уводит его в бесовство. С другой стороны, винить Судобова было трудно, если бы не давление Феогноста, он бы никогда этого делать не стал. Да и Феогност все понимал; молясь Богу, он каялся и тут же объяснял Ему, что сейчас, когда вокруг столько зла, когда даже сама церковь полна им до краев, вот так мучая, изнуряя нечистую силу, он дает добру опомниться, перевести дух, накопить хоть немного сил, чтобы злу противостоять. Катя слушала это и очень хотела ему верить.
Только через много лет она поняла, что неважно, чего желал или не желал Судобов, просто все в его доме было так пропитано нечистью, так ею населено и освоено, что Феогносту надо было бежать оттуда, не оглядываясь.
После истории с «обновленчеством», когда от Феогноста отвернулись многие из прихожан, продолжать управлять епархией ему сделалось тяжело. Молясь, он не раз просил Господа отпустить его, освободить от этой ноши. Но куда он просится, куда хочет уйти, Феогност не говорил. Раньше всегда хорошо ему было только в монастыре, особенно в Оптиной; Катя знала, как всякий раз он не хотел оттуда уезжать, радовался любой возможности задержаться. Но теперь монастырей осталось мало, а в тех, что еще не были закрыты, братия не столько молилась, сколько пыталась выжить. Они никогда об этом не разговаривали, но Катя видела, что то ли из-за этого, то ли потому, что и у монастырей не оказалось достаточно сил, чтобы бороться со злом, Феогноста туда сейчас не тянуло. Возможно, и другое: он уже начал догадываться, что ему предстоит, но нужно было время, чтобы все проверить, решиться идти этой дорогой. Позже Катя склонялась именно к последнему, потому что путь, который он выбрал, оказался для него немыслимо трудным, и прошло почти десять лет, в которые вместилось два срока, проведенные в лагере и тюремной психиатрической больнице, прежде чем он на деле сумел на эту дорогу встать, по ней пойти.
Еще будучи настоятелем Дивеевского монастыря, Феогност начал живо интересоваться юродивыми. Они в немалом числе жили по окрестным селам и местным населением очень почитались. Уже в первый год своего архимандритства он у каждого из них побывал, и когда Катя навещала его в монастыре, с восторгом об этих поездках рассказывал. Особенно он привязался к некой Грушеньке. Это была родившаяся калекой девица, вся скрюченная, немощная, но с удивительно ясным лицом. В детстве она еще кое-как ковыляла, но к десяти годам напрочь обезножила. Родители стыдились ее и хотели одного – скорее схоронить. В четырнадцать лет они отселили ее в маленькую, всю в щелях хибарку на краю деревни. Кончалась осень, и хоть печь в избушке была, в деревне мало кто сомневался, что голод и холод быстро сведут Грушу в могилу. Но она неведомо как выжила. Господь и согрел ее, и накормил.
Уже после того, как в окрестных деревнях многие стали считать ее блаженной, с Грушей поселилась и стала за ней ухаживать другая девица Елизавета. Эта Елизавета рассказывала Феогносту, что когда она первый раз вошла в Грушенькину избушку, та вся с ног до головы была покрыта вшами, ее и видно не было. Елизавета нагрела на печке воды, вымыла блаженную, все выстирала, после чего Груша спала чуть не двое суток. Вши эти кусали лишь одну Грушеньку, Елизавету, хотя она спала на тюфяке с ней рядом, они никогда не трогали, то есть это было испытание Божие, и блаженная сносила его с кротостью, никогда не жаловалась. Грушенька умерла в январе двадцать пятого года, и Феогност, узнав, поехал тогда в деревню Глухарево, где она жила, и сам ее отпел. Потом, когда они уже вернулись с кладбища и сидели в Грушенькиной хибарке, Елизавета стала рассказывать, что при жизни блаженной была свидетельницей многих чудес, но Груша до своей кончины велела хранить все в тайне.
Однажды, рассказывала Елизавета, у них не было хлеба, только мука, Елизавета замесила тесто и поставила квашню. Но дрова тоже кончились, и она пошла в деревню, чтобы там попросить у добрых людей хотя бы несколько полешек. Но ничего не нашла, а когда вернулась, увидела, что печка полна сухих березовых поленьев и весело горит. И так было целую неделю, пока не пришло тепло. Тогда она и поняла, кто поддерживал Грушу все эти годы.
В другой раз блаженная ей говорит: ты сегодня не со мной, а в сенях ложись. Елизавета послушалась, но в середине ночи отчего-то проснулась и слышит – за дверью разговаривают, всех слов не разобрать, а только: «Благословите, матушка, благословите». И оттуда же сквозь щели свет идет, такой ровный и мягкий, какой никогда от лампад не бывает. Елизавета рассказывала Феогносту, что не вытерпела, встала и сквозь щелку видит: стоят трое, но лиц не разглядеть, только свет и райское благоухание. Она тогда взмолилась: «Господи Иисусе, открой», – и тут же в одной из фигур узнала Деву Марию. На следующий день она спросила Грушеньку, а кто это к тебе с Девой Марией приходил, и та сказала: великомученицы Устинья и Ольга, и как всегда добавила: «Ты только о том, что видела, никому не говори». Потом еще три дня в доме было это благоухание и этот свет, хотя они ни дверь никому не отпирали, ни лампад не жгли.
Последний раз Феогност был у Груши месяцев за семь до ее смерти, и тогда она, прощаясь, сказала ему: «Знаю, что ты задумал, тоже хочешь Грушенькой быть», – и перекрестила его. К Рождеству двадцать девятого года Феогност, похоже, уже окончательно решился принять на себя подвиг юродства, если получит благословение от своего духовника старца Питирима. Он был убежден, что только в юродстве вера в Христа сохранилась в первоначальной чистоте. Что Христос, когда говорил: опроститесь, будьте как дети, ибо их есть Царствие Небесное, имел в виду именно юродивых. Церковь испокон века зависела от власти, и когда та от нее отвернулась, больше того, стала бить смертным боем, испугалась, начала делать вещи, которые Христу быть угодны никак не могли. А юродивые – другая статья, они как жили раньше, так и сейчас живут, им Бог, а не ГПУ – указ. Но было не только это, не только подвиг юродства, говорила Катя; тогда началась новая волна арестов, и приговоры шли совсем уж дикие, сплошь расстрелы. Передышка, которую Феогносту дало «обновленчество», кончалась, его теперь чуть ли не через день таскали в ГПУ, Катя видела, как трудно ему это все дается, и он, и она понимали, что ему пора, давно пора бежать, спасаться в юродстве, благо хоть этот путь, кажется, еще остался – последняя дверца, которая не закрыта.