Дня за три до того, как отца положили в сорок седьмую больницу, ему дома стало плохо. Он только что забрал у машинистки повесть, которую несколько лет продержал в столе, все не решался вынести из дому. Машинистка наговорила ему кучу комплиментов, а ты, наверное, слышала, что в наших писательских домах ничье мнение не котируется выше – печатать с утра до позднего вечера и при этом получать удовольствие можно не от каждой рукописи. В общем, он пришел совершенно счастливый, и бабушка, два месяца помогавшая ему с правкой, тоже светилась.
Вечером отец почувствовал себя неважно, однако ни он сам, ни мы не посчитали дело серьезным. Правда, время от времени он начинал заговариваться, но провалы длились считанные секунды. После того как отец умер, больница, чтобы выгородить врача, делать вскрытие не стала, мы тоже не настаивали, все равно ведь его не вернешь. Точного диагноза нет и сейчас, но мой друг, хороший невропатолог, говорит, что, по-видимому, в одном из сосудов образовался тромб. И вот он то застревал, и тогда сознание сбивалось, то, попав в более крупный сосуд, снова двигался, и пока этот тромб гулял, пока ни к чему не прилепился, почти наверняка его можно было рассосать. Но мы упустили целую ночь, лишь следующим утром вызвали терапевта. Пришел молоденький мальчик, отец во время его визита чувствовал себя неплохо, и врач, измерив давление, сказал, что для паники оснований нет. А через час отец начал задыхаться, хрипел, нас он уже не узнавал. «Скорая», которая приехала, сразу повезла его в больницу, в эту самую сорок седьмую. Бабушка поехала с ним в машине, а я сзади, на своих «Жигулях». Прежде я месяц не мог их завести – сел аккумулятор, а тут, в двадцатиградусный мороз, завел с пол-оборота и почему-то уверился, что все будет хорошо.
В больнице отцу сделали укол и дышать ему стало легче. Но он был очень слаб, то и дело терял сознание, когда же приходил в себя, старался кого-нибудь из нас взять за руку, боялся, что уйдем. Был предпраздничный день. На корпус – одна дежурная врачиха, мрачная, пятидесятилетняя баба, которую из ординаторской было не дозваться. Очевидно, мы ей мешали – она то и дело предлагала нам ехать домой, но тогда, на ту ночь, и бабушка, и я остались. И весь следующий день бабушка провела с отцом, а когда приехала, сказала, что ему лучше, немного, но лучше. Он теперь все время в сознании, даже иногда шутит. Никакого лечения по-прежнему не было, мы понимали, что пока праздники не кончатся, так и будет, однако и я, и бабушка успокоились, тем более что врачиха, сменившая первую, не сомневалась, что состояние отца стабильное – она была милая, симпатичная, и мы, не сговариваясь, решили, что ей можно верить. Врачиха даже убедила бабушку, что эту вторую ночь она может провести дома, отдохнуть, силы ей еще понадобятся. Отец тоже легко ее отпустил, и она, позвонив из больницы, сказала, что едет домой и менять ее не надо – отцу дали снотворного, и он до утра будет спать.
В общем, казалось, что напряжение спало, и я, зная, что не засну, поехал к друзьям, чего-то выпил, играл в карты. Потом мы узнали, что как раз в середине ночи отцу снова сделалось плохо, он умирал, но без бабушки и без меня никому ничего не мог объяснить. Он давно уже плохо слышал, и пару лет назад из Австрии ему привезли слуховой аппарат, специально для костной проводимости, другой отцу не подходил. Стоил он дорого, но, главное, таких в России не делали, и врачиха посоветовала матери не рисковать, забрать аппарат домой. И вот ночью отец никак не мог ей сказать, где и что у него болит. Зубы он снял еще в «скорой», поэтому немилосердно шамкал, а тут еще ничего не слышал и не понимал.
Наутро, когда бабушка, еще ничего не зная, приехала в больницу и, не найдя отца, пошла в ординаторскую, врачиха с пол-оборота стала ей кричать, что две недели назад она схоронила родную дочь, которой и двадцати лет не было. Дочь, которая полгода назад родила первого ребенка – девочку, а теперь эта девочка сирота, и она, врач, ничего сделать не могла, только пять месяцев подряд день за днем сидела рядом и смотрела, как дочь умирает. Она кричала бабушке, что разве можно сравнивать наше горе и ее, ведь отцу было больше семидесяти и он, как ни посмотри, бóльшую часть жизни прожил, книжки написал, даже фронт прошел и жив остался. С бабушкой, наверное, именно так и надо было говорить, потому что она ничего отвечать не стала, кое-как собрала вещи и ушла.
Теперь, Аня, о Рузе. Через два месяца после похорон, когда для отца мы уже давно не могли ничего сделать, бабушка вдруг решила, что его последнее желание она обязана выполнить и что он всегда хотел быть похороненным на этом кладбище под Рузой. И я, и ее подруги отговаривали бабушку, в один голос объясняли, что от нашего дома добираться туда больше трех часов, целое путешествие, и, значит, часто приезжать на кладбище она не сумеет; это сейчас, а что будет дальше – здоровее ведь она не становится. Все понимали, что кладбище должно быть близко, тогда она сможет ухаживать за могилой, следить, чтобы там худо-бедно все было в порядке. Но бабушка ничего слушать не хотела, только повторяла, что отец рузское кладбище очень любил, когда жил в «Актерах», чуть не каждый день поднимался на здешний холм, сидел, смотрел на реку, на луг и рощу на другом берегу. Наконец мы сюда приехали. Разыскали в соседней деревне пьяненького старичка-сторожа, от него узнали, где в Рузе найти женщину, которая этим хозяйством ведает, но было уже поздно, холодно и темно, бабушка совсем окоченела, и нам пришлось вернуться домой. Снова в Рузе мы оказались лишь через две недели, когда бабушка, кое-как залечив грипп, заявила, что она «в форме». Меня одного она отпустить не соглашалась.
В горсовете нам сказали, что на работе кладбищенской начальницы сегодня не будет, и тут же легко дали ее домашний адрес. Руза городок небольшой, и нашли мы ее быстро, однако встречены были неласково: сначала она допытывалась, кто нас послал, а затем сообщила, что еще три года назад кладбище закрыли. На холме, когда попытались рыть могилы, ниже отметки «тридцать» начались оползни, и теперь после каждого сильного дождя один-два гроба приходится перезахоранивать. Бабушка стала говорить, что мы все хорошо понимаем и будем благодарны, но та ее срезала, заявила, что кладбище не простое, а мемориальное и следят за ним строго. Там могилы двух замечательных местных поэтов из крестьян – отца и сына, вообще, поэтов на Руси было много, а из народа – раз и обчелся, и вот двое из них похоронены здесь, на ее кладбище. Но потом она смягчилась, сказала, что сейчас как раз туда едет и мы, если хотим, можем поехать с ней.
Дома, когда мы собирались в Рузу, бабушка говорила, что вот ведь каким мы были многочисленным и сильным родом, а своего места у нас никогда не было, настоящие кочевники. Чуть не треть расстреляна или погибла в лагерях, лежат неизвестно где, троих убило на войне, а те, что остались, будто приживалки, разбрелись по женам и мужьям. Сам я ничего подобного от отца не слышал, такие речи на него вообще были похожи мало, но бабушке это он, может, и вправду объяснял.
Кладбищенская директриса была, конечно, дошлой бабой. В машине, обрабатывая нас по второму кругу, она снова начала с того, что кладбище раз и навсегда закрыто, хоронят там только тех, у кого уже есть земля. И тут бабушка разрыдалась. Раньше она кое-как держалась, а теперь ревела совершенно по-старушечьи, всхлипывая и задыхаясь, и я не мог ее успокоить. Это, наверное, продолжалось бы долго, но директриса, увидев, что мы капитулировали, перешла к делу: сказала, что один маленький участок у нее все же есть, тем более отец тоже был писатель и, значит, соответствует профилю. Место, правда, у ограды, зато красивый вид. В общем, если для нас так важно, чтобы отец был похоронен именно здесь, она попробует помочь, оформление будет нам стоить примерно тысячу долларов.