– Ей же больно! – восклицает Елена. – Ай-я-яй, доча! Нехорошо так с маленькими обращаться. Да-арья, перестань!
Дочка, видя, что на нее обратили внимание, визжит и мучает куклу пуще прежнего.
* * *
Приводят в порядок кухню, прихожую, туалет, ванну, Елена сметает тараканов (некоторые еще шевелятся) и спускает их в унитаз; нарушает инструкцию – протирает пол влажной тряпкой. Маркин сдвигает шкаф, столы к стене, возвращает на место тетрадь и Кнута Гамсуна.
– Хоть бы удачное средство оказалось, – говорит жена. – А то и карандашом мазала, и этот «Комбат» покупала дурацкий. Никакого эффекта.
– Посмотрим…
– Да, Саша звонил, я ему разрешила до половины восьмого задержаться.
– А пообедать?
– Сказал, что у друга перекусил. Сидят у него, играют.
– Угу…
– Пусть отдохнет, завтра в школу, – вздыхает Елена то ли с грустью, то ли с завистью (надоело дома сидеть).
– И на работу, – добавляет бесцветно Маркин.
Он ожидает, что сейчас жена заговорит о своем незащищенном дипломе на высших режиссерских курсах при ВГИКе. Но, слава богу, не стала. Вместо этого произносит:
– Надо бы картошки купить. Ты всю дочистил?
– Почти что. На суп хватит.
Жена протирает плиту, раковину, Маркин выскребает тараканов из-за батареи.
– Дождь, может, кончился, – после довольно долгого молчания говорит Елена и выходит на балкон. – Ребенку воздухом подышать…
Маркин направляется вслед за ней, разминая сигарету.
Стоят, облокотившись на ограждение. Внизу тесный дворик, несколько тополей, десяток железных гаражей-ракушек. Дальше – улица Судостроителей, ряды домов до самого горизонта. По улице тащится, позвякивая, трамвай; прохожих мало, машин тоже. В палатках скучают продавщицы. Дождь…
Двенадцатый этаж. Маркин чувствует, как побежали по спине и под мышками холодные мурашки. Никак не может привыкнуть к такой высоте. Прямо под ними – заасфальтированная площадка и крышка канализационного люка. Эта крышка – точно мишень… У Маркина подрагивают колени, кончики пальцев противно пощипывает.
– Пойдем внутрь, – предлагает он, бросая окурок.
– Да, прохладно, – отвечает Елена. – Пойдем.
* * *
Надо все-таки попробовать пописать. В течение дня в голове потихоньку шевелились мыслишки, появлялись идейки, может быть, получится что-нибудь.
И вот Маркин уселся за стол. Делает пару глотков кофе. Раскрывает тетрадь, берет ручку…
Странное дело: почти всю жизнь, лишь с короткими перерывами, Маркин провел в частном доме – попросту в избушке – на краю Минусинска; всегда мечтал о квартире, широкой панораме с балкона, о большом городе. В пятнадцать лет впервые съездил в Ленинград, нашел там приют у панков, познакомился с рок-музыкой, затем каждое лето бывал в Новосибирске, Ленинграде, Омске, но все же основная жизнь была связана с его родной избушкой, с огородом и свиньями, с заготовкой дров… И начав писать, Маркин писал о больших городах, о человеке в большом городе, а теперь, осев в этом большом городе, в самой Москве, не мог почему-то писать ни о чем, кроме избушки, деревни, огорода… Теперь, наоборот, он бывал в Минусинске по месяцу– полтора, летом, и это время становилось для него самым светлым, он ожидал его весь остальной год, чтобы напитаться впечатлениями до следующего лета… Странно, но в Москве он давно уже ничего не видел, ничего интересного, о чем бы стоило написать.
Правда, кроме, так сказать, деревенских, огородных рассказов Маркин время от времени делает заметки, этакие полудневниковые размышления. Страницу-другую. Неизвестно, для чего и куда он может вставить эти заметки, просто они появляются, как бы сами ложатся на бумагу: Маркин почти что против своей воли их записывает…
И сегодня вот, повозившись с неполучающейся повестишкой, он переворачивает тетрадь задом наперед и начинает быстро и торопливо:
«Люди окутаны прозрачной, но крепкой, практически непробиваемой пленкой. К ним трудно подступиться. Они под защитой. Заметают следы, прячут лица, отводят глаза. Люди идут своим маршрутом, боясь сбиться с него. Люди знают, что вокруг обман и холод, вокруг капканы, ловушки, ямы. Ничего нет проще, чем оступиться, погибнуть. И довериться кому-то, соединиться, поверить – это конец. Держаться на плаву легче поодиночке.
«А любовь?» – спросите вы.
Сколько я видел семей, все они напоминают палаты неизлечимых больных. Единственная надежда – дети, ради них теперь, мол, и стоит жить. Для их будущего. Но дети повторяют путь родителей и, повзрослев, вьют новые семейные гнездышки – новые палаты, плодят новые поколения неизлечимых больных.
Любовь – вот сила, способная прорвать эту прозрачную прочную пленку, эту защиту людей от уколов окружающего мира. Взаимная любовь, обоюдная… Соединившись, решив шагать по жизни рука об руку, парочка на самом деле стремительно идет ко дну. Многие одумываются и поскорей разбегаются. Чтобы спастись. Пока окончательно не захлебнулись, не легли на дно, даже не потревожив ил, не уснули. Не начали растворяться. Но дети… Дети – знак полного тупика, крепкие кандалы, и надо резать по живому, если необходимо освободиться и всплыть.
Человек все равно, в любых условиях, как бы ни распылял себя в заботах о своих близких, все равно больше думает о себе. И жалеет себя. Как бы бескорыстны ни казались его жертвы, они бескорыстны до определенного предела, они питаются ответными жертвами. И изредка, словно бы опомнившись, человек задумывается о себе самом, оглядывается назад, видит огонек настоящей жизни. Где-то далеко-далеко, во временах полузабытой юности, некогда тягостного, казалось, невыносимого одиночества; и теперь то время становится для него утерянным, невосполнимо разрушенным счастьем. И человек ужасается, он хочет бросить сегодняшнее, освободиться, вернуться, раздуть огонек, хочет залатать изорванную пленку защиты на своем обессиленном, раздавленном «я».
И что значат в такие моменты для очнувшегося: давным-давно переродившаяся в нечто совсем иное любовь? Дети, которые, взрослея, становятся все дальше и дальше? Что такое обязанности перед семьей, бескорыстные жертвы, удобства, проблемы, компромиссы? Обиды, прощения? Три гвоздички на день рождения? В такие моменты – холод, усталость, опустошенность. Человек пытается прокрутить в памяти пробежавшие, точно в густом тумане мелькнувшие годы и догадывается об ошибке. Он понимает, что все не так, как бы должно было быть. В таких случаях принято говорить традиционно-успокаивающее: «Что ж, жизнь не сложилась». Но что делать? Надо же что-то делать, исправить как-нибудь… Нет, теперь уже поздно. Назад не вернешься. И человек закрывает глаза, обнимает посапывающую сладко супругу (у нее прозрение произойдет в другую похожую ночь), прижимается к ее теплому телу. Призывает сон; зовет черную легкость бесчувствия. До утра. Ведь необходимо отдохнуть перед следующим днем, близнецом вчерашнего, позавчерашнего… В семь утра ведь вскакивать под треск будильника, возвращаться к обязанностям, проблемам, удовольствиям, жертвам, ссорам и примирениям. И вечерней бесплодной усталости…»