Сквозь сон определяю, что воздух слишком теплый, почти парной. Где-то неподалеку слышатся скрипы и потрескивания, иногда – ухающие стоны оседающего снега, шелест мелких обвалов. Черт, фирн наверняка ослабнет!.. Но беспокойство не может поколебать уверенности – вот-вот я поднимусь, оденусь и совершу великий бросок… Скорей бы рассвет…
На последней перед моим отлетом в Гималаи пресс-конференции какой-то бесноватый со сбившимся набок оранжевым галстуком обрушился на меня с тирадой; его даже никто не посмел перебить или попытаться остановить, так яростно он говорил:
«Вершина была покорена в пятьдесят третьем году. С тех пор сотни людей туда лезут и лезут, многие гибнут. У тех счастливчиков, что достигли, впечатления одни и те же: воздух разрежен до предела, дышать нечем, собачий холод, полная истощенность и тэ дэ и тэ пэ… Три года назад вы первым покорили Вершину без кислородного аппарата, а теперь готовитесь взойти на нее в одиночку, в самое опасное время года. Да, вы рискуете, но в чем для цивилизации реальный прок от вашего риска? Что дают ваши рекорды? Наоми Уэмура заявил, что зимнее восхождение – самое суровое испытание мужества. Но какой смысл в этаком мужестве? Оно не созидательно, оно фактически бессмысленно для общества. Даже в футболе больше смысла… Допустим – допустим! – и вы, и японец реализуете свои замыслы. А дальше? Будут пытаться восходить ночью и без фонарика? Или не прямо вверх, а по спирали, вокруг горы? Да? Можно и в кандалах, босиком, с завязанными глазами. Варианты здесь бесконечны… Не больший ли героизм проявлять свое мужество как-то иначе? Например, в простейшем и одновременно сложнейшем и драгоценнейшем виде – как гражданская отвага. А? Наше человеческое общество еще слишком несовершенно, чтобы посвящать свою жизнь рискованным играм и тем более – заражать этими играми других, отвлекать их от действительно полезных занятий!»
Тогда, на пресс-конференции, я сказал этому господину со сползшим галстуком нечто безобидное, почти извиняющееся: мне, мол, просто нравится лазать по горам, это мое частное дело, мое увлечение, и внимание общества я привлекаю не специально, оно само желает следить и знать обо всех подробностях моих планов… Но сейчас, в неглубоком и лихорадочном сне, когда все мое тело подрагивает от нетерпения ринуться на штурм Вершины, когда во мне, кажется, столько энергии, что я способен осветить небоскреб, я знаю, что и как ответить тому негодующему господину… Нет, гражданину.
Представляю: сейчас он лежит, постанывая, на своей продавленной, скрипучей тахте в душной спальне; рядом, но под другим одеялом, его супруга, которая скоро встанет и начнет инстинктивно готовить завтрак, а гражданин, кряхтя, охая, растирая ладонью ноющий позвоночник, достанет из почтового ящика утреннюю газету и долго будет ее изучать, негодуя на каждую новость, изливая супруге свои мысли о лучшем устройстве мира… Вечером, после работы в какой-нибудь из бессчетных и бесполезных контор, он устроится в кабачке поближе к дому, закажет кусок запеченного мяса и большую кружку пива и завяжет ежевечерний разговор с приятелями о созидании, долге, смысле, общечеловеческой пользе…
Я чувствую особенно резкий толчок изнутри себя. Распахиваю глаза, смотрю на фосфоресцирующий циферблат часов. Почти пять. Выбираюсь из теплого, почти родного мешка. Несколько секунд бессмысленно просто смотрю на белеющее пятно рядом с моей левой рукой. Это лицо Нины… Как она уютно, размеренно дышит во сне… Вдруг вспомнилось, с какой радостью, словно щенок, она бросалась в озерцо у Ронгбукского монастыря, долго плескалась, тщательно мылась в холодной воде. Хм, все расстраивалась, что шампунь плохо очищает волосы…
Бедненькая. Сейчас я понимаю, насколько она измучилась за эти два месяца. Она – дитя цивилизации. Детство и юность провела в одном из крупнейших мегаполисов мира, а здесь, со мной, вынуждена вести почти первобытную жизнь. Во время ее прошлых путешествий в горы было, конечно, не так – их базовые лагери напоминали современный дачный поселок, даже биотуалеты стояли… Но ничего, Нина, скоро, очень скоро твои испытания кончатся. Три, от силы четыре дня – и мы спустимся к развалинам монастыря, где зеленеет трава и поют птички, а тридцатого августа сядем в джип…
Надеваю шерстяные чулки, штаны, ботинки, свитер. Каждое мое движение верно и экономно, словно заучено сотней репетиций. Никаких поисков, шарений руками, ничего лишнего… Выхожу из палатки, выпрямляюсь, вдыхаю чуть колющий морозцем, кисловатый воздух… Вершина в предутренней густой синеве представляется мне присевшим, задремавшим исполином. Но я вот-вот потревожу его дрему.
Следом за мной тихо появляется Нина. Кажется, она не может поверить, что я все-таки ухожу.
– До встречи, – говорю ей и целую в щеку.
Она молчит, напряженно, нахмурясь вглядываясь в мое лицо, будто стараясь запомнить каждую черточку. От этого мне становится не по себе.
Беру палки, включаю налобный фонарик. Разворачиваюсь и шагаю вперед. Слегка подмерзший фирн успокаивающе хрустит под ногами. Прокручиваю в памяти, все ли взял… Неразборчивый голос сзади.
Я остановился, поморщился:
– Что?
– Я буду думать о тебе! – говорит Нина.
На какие-то мгновения замираю, повернув лицо к ней, к нашей палатке. Слабая, напоминающая нытье вдруг заболевшего зуба, начинает расшатывать мою десять минут назад стальную уверенность мысль: «А что? А если остаться? Не идти. Взять и остаться с этой женщиной…» И я словно бы наяву чувствую ее теплое, одновременно и крепкое и нежное, мягкое тело, вдыхаю запах ее волос; я глажу ее упругую, совсем молодую грудь, вожу ладонями по гладким бедрам… Я словно бы опять засыпаю…
– Пока! – резко бросаю туда, вниз, и, дернувшись, делаю шаг, другой, третий… Мне хочется побежать…
Спустя минуту уже не помню о Нине, предательская мысль растворена, уничтожена. Никаких сомнений! Все вернется через три дня. Через три дня я вернусь.
Вот в желтоватом кружочке света от фонарика появляется стена Северной седловины. Струями застывшего водопада поблескивают огромные, точно трубы, сосульки. До рюкзака остается метров сорок. Но что-то не так на этом отрезке, что-то здесь изменилось…
* * *
Одновременно с уверенностью: необходимо остановиться и разобраться, проверить, что же не так, я почувствовал, как снег подо мной вдруг, будто огромная скатерть, куда-то сползает. И стремительно, и плавно.
Автоматически раскидываю руки с лыжными палками, пытаюсь зацепиться за края дыры. Напрасно – в облаке снега и ледяных кристаллов я лечу вниз. Фонарик гаснет… Ударяюсь о стены то спиной, то грудью. Изо всех сил делаю себя шире, больше, но трещина расширяется. Никаких мыслей, кроме желания остановиться и пульсирующего вопроса: «Сколько уже пролетел?! Сколько метров?» От этих метров зависит моя жизнь… Но чувство глубины утрачено, как и чувство времени. Страха нет – я еще надеюсь. Надеюсь зацепиться, остановиться и вылезти…
И я остановился. Под ногами опора. Неужели дно?
Та-ак… Ощупываю фонарик, и неожиданно он зажигается. Облегченный выдох. Осторожно осматриваюсь… Нет, это не дно – подо мной тонкий, припорошенный снегом пласт фирна – перемычка между стенами. Метра полтора квадратных… А за ней слева и справа чернеет бездна. В любой момент перемычка может сломаться… Вцепляюсь руками в почти гладкие стены, задираю голову, пытаюсь определить, глубоко ли я нахожусь. Метров шесть. В кусочке черного неба горят несколько звезд. Они горят ровно, без мерцания, и с каждой секундой становятся словно бы больше. Как зрачок напряженного зверя. Кажется, они вглядываются в меня, чтобы запомнить. Так же они вглядывались в Мэллори, Уилсона, Берка, в десятки тех, кто погиб и исчез на склонах Вершины… Так же вглядывалась в меня Нина, а потом сказала: «Я буду думать о тебе!» Почему-то именно «думать», а не «ждать», «встречать тебя»… Нет!..