«Когда по шесть часов в день, с полмесяца подряд, лежишь под капельницей, на искусственном питании, у тебя есть верная возможность крезануться, – сказал как-то он. – Но когда креза меня почти съела, я начинаю вызывать тебя. Я закрываю глаза и напрягаюсь. Я вижу, как ты идешь по улице, один среди сотен других, мне совершенно безразличных, ты весь сжался, сгорбился, спрятал глаза, тебе страшно; я же знаю, как тебе страшно на улице. Я чувствую, что ты идешь ко мне. В руке у тебя пакет с тем, что меня порадует, даст мне силы еще потрепыхаться какое-то время. И это держит меня, ведь ты придешь, и всё, значит, не совсем гадко, есть повод цепляться!..»
Семнадцатиэтажное здание, огромное фойе с пальмами и лимонником, гардеробы: один для навещающих, второй для медперсонала, а третий – для студентов-медиков, приходящих сюда на практические занятия. Поднимаюсь на лифте до девятого этажа. Девятьсот седьмая палата. Стучусь, вхожу. Коля спит, с головой укрывшись одеялом. Больше в палате сейчас никого.
– Коль. Коля-а!
– А? – появляется из-под одеяла долговязое, страшно бледное лицо с еще закрытыми глазами. Потом они с трудом открываются, и Коля оживает: – Привет! Ни фига себе! Я так и думал, что ты сегодня придешь. Иначе бы… Принес?
В палате пять коек, тумбочки, обеденный стол, но она все равно кажется просторной и полупустой из-за окна во всю стену. Все ее обитатели, включая и Колю, страдают страшными, мучительными недугами, и, наверное, никому из них не выбраться отсюда в ту жизнь за окном, где надо работать, а значит, иметь здоровье.
– Вот, – я вынул из пакета термос с манагой, – еще горячая.
– Здорово! Здорово! – по-детски радуется Коля.
Мы делаем по паре глотков, после этого идем в туалет. Туалет, как и все здесь, большой, чистый. Коля открыл раму окна, я уже раскурил заранее забитый косяк. Я принес их целую пачку «Беломора». Коле хватит дней на пятнадцать.
Высунувшись в окно, он глубоко, с удовольствием затягивается, подолгу держит в себе дым, а затем шумно выдыхает. Слышится его: «Ништя-ак, ништяк!»
Потом мы сидим в холле. Мои рассказы скупы. Что я могу рассказать интересного о жизни снаружи, за стенами экспериментального медкомбината? Коля же весел, он смешит меня случаями из больничных будней:
– Вчера соседа на зонд водили. Ну, это в задницу вставляют шланг и смотрят, что там в кишках делается. Это здесь называют – в очко вдувать. Так вот, этот шланг водят туда-сюда и смотрят, и получается, точно, как будто дерут. Во, торкнуло! Клевая трава, спасибо!.. И часа два, прикидай, такие дела! И как раз студенты, всем интересно, всем посмотреть надо, полазить по его кишечнику. А он мужик, из рабочих, чуть не плакал, говорит, пока все это делалось. Сегодня утром, когда уколы пришли ставить, он раком встал: «Давайте, говорит, кто желает. В порядке очереди!» В шутку вроде, а у самого слезы в глазах…
По коридору провезли в каталке старичка с трубкой в носу и капельницей над головой.
– Пассажир, – вздыхает Коля. – Как с ними жить? Скоро совсем растением стану тут…
Я тоже вздохнул в ответ.
В холле кресла, столики и журналы на них; обязательная пальма в бочке. Репродукции пейзажей Шишкина. На стенде замысловатыми, крупными буквами написано: «Дорогие братья и сестры! В отделении при желании вы можете исповедаться и приобщиться Святых Христовых Тайн, купить крестик, иконку, заказать молебен и поминовение. О приходе священника информирует администрация отделения».
– Тут старушка одна помирать собралась. Ну, священник пришел, сделал все, что надо там, а она потом встала и пошла. И живет… а должна быть мертвой… Уже все грехи ей тут отпустили, приготовили к тому свету… Давай еще косячок раскурим.
Мы идем в туалет.
Глава двадцатая
Борис Иванович Лебедев – профессор истории, лауреат многих премий, автор общепризнанных трудов и ряда оригинальных гипотез – положил увесистую авторучку на стол, оторвал взгляд от рукописи и облегченно вздохнул. Да, он имел на это право, ведь многолетняя кропотливая работа по написанию монографии в семи томах «История Второй мировой войны» окончена. И сейчас, в эту минуту, Борис Иванович ощутил такую легкость, такую приятно-пугающую пустоту внутри, словно оттуда вынули долго копившийся сор или же, наоборот, что-то очень ценное, и неизвестно пока, радоваться этому или огорчаться, и единственное, что он может сделать, поставив жирную точку, – облегченно вздохнуть.
Позади бессонные ночи и сон, перемешанный с бредом, с потоком мыслей все об одном и том же, которые ни на секунду не хотели покидать головы историка. Позади истерики, разрывание рукописей, скакание на одной ноге вокруг письменного стола, упражнения «мы писали, мы писали, наши пальчики устали». Всё позади. И сотни книг, стопками громоздящиеся на столе, на полу, раскрытые, распухшие от закладок, теперь совершенно неинтересны Борису Ивановичу, они похожи на арбуз, у которого незаметно съели всю красноту и оставили корку, – снаружи он вроде бы полноценен, а разрежешь – пустой. Даже свое произведение показалось вдруг историку удивительно неприятным, чуждым, противным даже… Нет, нет, это просто усталость, усталость, копившаяся несколько лет, отданных одному и тому же – написанию монографии, охватившей весь ход самой кровопролитной войны, ее причины, итоги.
Пора отдохнуть.
Профессор прошелся по кабинету, темному, со строгой мебелью. Окно наглухо завешено толстыми шторами, напоминающими стальные щиты; шума улицы в кабинете никогда не слышится, чтобы не тревожить, не отвлекать от занятий Бориса Ивановича. Возле узенькой кушетки стоит круглый столик, а на нем тарелки, чашки с недопитым, прокисшим кофе. Ах, как давно он не ел! Последние несколько дней были особенно напряженными, Борис Иванович работал в какой-то лихорадке, страница за страницей, наскоро сверяя цифры и факты с работами предыдущих историков и исследователей, забывая указывать порой название источника, но зато сам текст ложился безупречный, ужасающий, безжалостный, если хотите. Прочитав эти строки, человечество осознает, наконец, что же такое война, оно задумается и прекратит себя уничтожать.
Борис Иванович поежился, то ли от прохлады в кабинете, то ли от яркости своих мыслей, и вздохнул:
– Теперь-то, надеюсь, я могу покушать как следует?
Улыбка появилась на его изнуренном, давно небритом лице, – он представил сковороду с шипящей глазуньей из шести яиц, прячущиеся среди белка маленькие кусочки крепкосоленого сала.
– Маша! Маша! – позвал Борис Иванович, появляясь в гостиной, приглашая жену обрадоваться его возвращению в мирскую жизнь, но жена не отозвалась.
Профессор обшарил весь дом. Он был пуст, ни один человек не откликался. Пахло холодной пылью, испортившимися продуктами, грязным бельем.
– Что такое? Что такое? – шептали губы Бориса Ивановича, ему стало тревожно, он вернулся в гостиную. Походил там, окруженный приятными и знакомыми вещами, среди которых он проводил обычно минуты отдыха… Что-то не то. Серванты, вазы, кресла потускнели, смотрели на хозяина равнодушно, но пристально, не моргая. Из черной пасти камина тянуло осенью.