Я в углу блевал от тебя.
Ничему ты не удивилась,
Не спросила, а кто такой я.
Улыбнулась беззубым ртом ты,
Я не мог на тебя смотреть,
Поманила меня к себе ты,
И я понял, что ты – это Смерть.
Страшная, ты очень страшная!
А Серега в это время тихонько бредит процентами:
– Я подсчитал… два дня сидел… семь процентов… всего семь процентов… из ста… я же все могу… золотые руки… не хочу… надо же думать… кто будет думать… семь процентов… мы же, это… всего семь… из ста…
Сразу понял, что надо бежать,
Бросился – дверь на замке.
Не хотелось мне умирать,
И я увидел выход в окне.
Тот дом оказался высотным,
Я очень долго летел,
Кровавый след на асфальте —
Я умер, но так не хотел!
Страшная, ты очень страшная!
И все кружится, рушится, распадается. И перед глазами веселая радуга, не обыкновенное оптическое явление, а нечто большее, что-то очень дорогое, необходимое. И я хочу схватить ее, но она дальше, и я бегу к ней. Она улетает. Медленно улетает, дразнит, манит, играет. И я мну цветочки, я хочу поймать радугу, хочу обернуть ее вокруг шеи, как шарф. И воздуха много, прошла гроза. Воздуха много-много. А за спиной растет визг, и огромная черная мина летит по небу. Мина похожа на хоккейную шайбу; она закрыла все небо, и стало темно. Сейчас накроет, лопнет, разорвет. И радуга – живая, веселая радуга – исчезает, но я все бегу, бегу по завядшим цветочкам, по огромной, бескрайней, черной равнине, которая так похожа на мою Слишком Длинную Жизнь.
1996 г.
Ничего
1
– Давай я попытаюсь тебе объяснить – некоторые вещи достаточно трудно понять, – как все именно так получилось. Все это получилось потому, что просто вокруг всего очень много, все такое разное и все надо попробовать. А на самом-то деле – глупые кружочки из разноцветной бумаги. Понимаешь, о чем я? И потом наступает разочарование, все говорят: ты, мол, человек, не нашедший своего места в жизни, ты много пьешь, а это дурной тон. Что такое дурной тон? Теперь все заняты проблемой респектабельности, все хотят выглядеть и жить респектабельно. Но я тебе расскажу про Серегу. Он скоро умрет, и я не расстроюсь по этому поводу. Он прожил тридцать лет, ему было здесь плохо. Люди учили его и морщились, если Серега не подчинялся, они бросали его. Самое, понимаешь, обидное, это когда не хотят слушать, а ты говоришь сокровенное, тайное про себя, про вообще этот мир. Конечно, ты можешь говорить такое, только выпив, прилично выпив, а тебе отвечают: «Ты пьян, иди ляг». Становится тоскливо и совсем-совсем одиноко, словно тебя заперли в темной комнате, в руках у тебя интересная книжка, но ее невозможно читать – не разобрать ни слова. Понимаешь, о чем я?
Теплое утро, июль, солнце щекочет вам веки. Вам кажется, что вы ребенок, что вы лежите где-то в саду, над вами висят вишенки, яблочки, и лучик, пробившийся сквозь листву, нежно будит вас. Улыбка на вашем лице, вы чувствуете ее; лицо у вас детское, чистое, оно похоже на яблочко или вишенку… Зеленая, с бикарасами, лужа, протухшая вода вместо утренней ванны, над вами не плодовое деревце, а старый тополь, на стволе крест красной краской, – его скоро спилят. И потом вы встаете, выжимаетесь и отряхиваетесь кое-как и идете. И с каждым шагом, с каждым вздохом город вливается в вас, угарный газ выдавливает глаза, тащит сердце к горлу и протыкает барабанные перепонки. Каждый прохожий кусает вас, каждый автомобиль едет по извилинам вашего мозга, каждый пешеходный переход разрывает вас на куски. Каждый шаг, каждый дом, каждая травинка на узком газоне. И вам ничего больше не остается, как вечером вновь рухнуть в зеленую лужу.
И мы с Серегой пытаемся любить одну девушку, точнее, женщину, ей двадцать шесть. Сереге тридцать, а мне двадцать четыре. И мы ее действительно, наверное, любим. Ее зовут Света, Светлана, у нее маленькая дочь, а муж сбежал. Мы часто говорим о ней, мы говорим, что это самая лучшая женщина, и она действительно, наверное, самая лучшая. И когда мы приходим к ней, она нас не впускает. Она говорит, что мы пьяные, и запирает дверь. Мы кричим ей нежные слова, и все такое, и что мы не пьяные, а просто выпили, чтобы набраться смелости к ней прийти. Понимаешь, о чем я? Серега забирается на трубу заброшенной кочегарки и кричит оттуда всем про Светлану. И он говорит, что когда-нибудь разожмет пальцы и полетит. Светлана смотрит из окна, когда Серега торчит на трубе, кочегарка как раз во дворе ее дома. Ему нечего терять, у него никого, кроме Светланы. И он легко разожмет пальцы, поверь. И он полетит. А Светлана, она все поймет, она тогда все поймет, но будет поздно. И я отвернусь от нее, я уйду куда-нибудь и надерусь. Понимаешь меня?
Наш город довольно большой, а мне кажется, что я со всеми знаком, что в каждом подъезде я перекуривал в зимние вечера, что изучил разброс цен по магазинам и ларькам, досконально знаю, где есть дешевая, не ядовитая водка. Понимаешь, город для меня как большая квартира. Всю жизнь я занимаюсь тем, что брожу по нему и смотрю. Я не любил учиться, много прогуливал; когда были деньги, шел в кино, а когда не было – шатался. Я всегда делал то, что мне по душе. И Серега такой же. Вот у него никого не осталось, он поменял трехкомнатную квартиру на однокомнатку, а девятнадцать миллионов пропил. Еще один миллион он отдал мне – послезавтра я уезжаю. Мне надоел этот город, надоело вариться в забытой кастрюльке, перебирать кружочки из разноцветной бумаги. И все, даже самые стойкие, остепенились, засучили рукава и стали работать. Остался один Серега. Серега скоро умрет. Я уеду, и он умрет. Он мне точно это сказал. Он залезет на трубу, покричит и отпустит ржавую скобу – и полетит. Он упадет. Понимаешь? Но мне нужно ехать, я еще на что-то надеюсь, чуть-чуть, самую малость. Сегодня я позвонил Свете, Светлане, почти трезвый еще позвонил, и сказал: «Послезавтра я уезжаю. Честно. И знаешь, я честно тебя очень люблю, а Серега тебя еще больше любит. Жалей его, он останется теперь совсем одиноким». И когда я замолчал, я думал, что Светлана скажет те самые несколько слов, несколько главных слов, но она сухо спросила, так убийственно строго: «Всё?» «Всё», – сказал я, а она положила трубку. Меня словно об стену ударили, я слушал эти гудки, торопливые пики, и мне стало плохо, я качал головой. Понимаешь меня? И вот я надрался. Понимаешь, всему миру я не по кайфу, и он мне, какой вот он есть, тоже. Или я всегда и везде буду в положении отщепенца? И поэтому нужно уехать, нужно проверить. Серега постоянно режет себя, полосует ножом по груди, по рукам, его тело покрыто рубцами и шрамами. Страшно. Он скоро умрет. К нему приходит соседка с пятого этажа, тридцатипятилетняя женщина-алкоголик. Втроем мы устраиваем веселые пьянки. Нам хорошо тогда, мы делаем что хотим, а потом Серега плачет. Он хочет совсем другого, совсем, совсем другого, он ведь писал стихи, знаешь какие стихи! А теперь уже все. Понимаешь, о чем я? Ох, тяжело объяснить.
Черные очки многих спасают. Не от солнца, нет, а от окружающего кошмара, от взглядов и от общения. Уши заткнуты музыкой, и ты почти свободен. Ты защищен. А мы с Серегой открыто смотрим вокруг налитыми мутью глазами, принимаем укусы и жалим сами. Мы всё слышим, мы открыты, и только стойкий аромат перегара служит декоративной оградкой, которую любой при желании может перешагнуть. Но мало кто на это решается. Тридцатипятилетняя женщина-алкоголик плетется за нами и клянчит пива. Она не может поверить, что у Сереги нет больше денег. А я ей не дам. «Береги деньги, Роман, – учит Серега, почмокивая, пытаясь смочить слюною свой высохший рот. – Старайся поменьше пить, ведь это вредно… Ну, понимаешь меня?» Он говорит как старший товарищ, дает мне советы, предостерегает. Он говорит, превозмогая сушняк, дурноту, разжижение, растекание. А вчера он плакал.