Он надолго замолчал, задумался. Наверное, представлял, вспоминал свою жизнь, когда была у него нога, и наверняка таким хорошим и светлым это время теперь представлялось… Лицо у него немного разгладилось…
– И вот, – очнулся, сразу же опять постарел, – потом то же самое со второй. Сперва зазудело, как клопы ее там, внутри, накусали… потом боли пошли, потом чернота. Опять фельшер пальцы оттяпнул, а теперь вот здесь уже заодно с этой сразу, чтобы протезы одинаковые делать… Да какие тут протезы уже, к чему? Один можно таскать, а как два-то?..
Он досадливо покряхтел и затих; смотрел в потолок. Во взгляде тоскливый, без надежды на ответ, вопрос.
– А родные есть у вас?
– Как же, конечно… Мать, семьдесят два года ей. Жена есть, сынишка, Славка. В шестой класс нынче пойдет. Хотели еще… дочку бы надо, да вот – эта беда. Какой из меня кормилец теперь-то… Один путь – в дом инвалидов ползти…
Я лежал в больнице почти месяц. У меня оказался аппендицит, но какой-то осложненный, и все время кололо почему-то слева. Сделали операцию. После нее вернули на ту же койку, рядом с Володькой. Больше он не рассказывал о своей болезни, мы перебрасывались обычными фразами, угощали друг друга вкусненьким из передач родных. Два раза к нему приезжала жена, такая же, как и он, крупная, с большими руками, толстыми ногами, широколицая, довольно еще молодая женщина. Я старался не слушать их разговоры, поскорей выходил на террасу, курил… Что их ожидает теперь? Ее – какое напряжение сил, а его – какие моральные, может быть на много-много лет, страдания… Как ни банально звучит, но – жизнь сломана. И ничего к лучшему уже не изменится. Никакой надежды. Всё, что случится более-менее хорошего впереди, всё будет омрачено, отравлено, всё будет нести на себе печать этой их беды. Сознание того, что он, глава их семьи, немощный калека.
– У нас плохо стало, – сказал однажды Володька, сказал с трудом, но твердо; видимо, долго перед тем размышлял и вот решился. – Да-а, плохо… Много людей из деревни поуехало, русских уж почти никого не осталось. Старики в основном да пьяницы… И нам бы надо…
– Почему? – спросил я.
– Да как… Невозможно стало. Как в осаде живешь… Люди уезжают, юртошники заселяются, а у них свои правила: днем спит, а ночью шакалит… шерстит всё подряд. В-вот так… Здесь есть родня, в городе, но сами не в хоромах живут, а если в Сосновке и продашь дом, то за копейки совсем, тут и сарай дороже выйдет… Ох, не знаю, не знаю… Воруют – страшно. Да это и не воровство, а… Бандиты стали настоящие… – Он покряхтел, повернулся ко мне. – Свинью у нас тут по осени закололи. Она визжит, а выйти боишься: ткнут железкой – и готов. Несколько случаев таких уж было. А милиция – что есть она, что нету. Участковый тоже всего боится, сперва, когда только приехал, начал вроде наводить порядок, так ему тут же ворота сожгли. И – всё… Только эти, кочевники, на лошадях туда-сюда скачут, гикают… Ох-х, не знаю, не знаю… Раньше надо было, конечно, а как теперь-то… – И как бы оправдываясь, Володька стал объяснять: – Ну а как?.. Работал, кому-то же надо… Это вот теперь разбираться начал, что горько, что сладко. Поздно только… Нет, я не жалею, нравилось мне… Не видал никогда, как пашут-то?
– По телевизору.
– У-у… Нет, это не то. Тут запах должен быть, воздух. Или… знаешь, хлеб когда по зернотоку течет, завораживает прямо, глаз не оторвать. Как, скажи, улетаешь. Приятно так становится, одним словом. Или вот, первым когда по вспашке идешь, на стане цветы в вазе у тебя стоят. Обедаешь, и они тут, перед глазами… Вроде и ничего такого, а хорошо так, думаешь, ради этого можно еще и не то сделать. Не из корысти, нет, а из-за отношения!.. Теперь не так как-то. Мне вот сорок два, не старый еще вообще-то, а как бы сейчас работал, даже не знаю. Не могу представить. Всё, понимаешь, изменилось как-то, люди другими стали совсем… причем как-то разом…
Особенно жарким днем Володьку вынесли из раскаленной палаты на террасу. Террасы находились в каждом корпусе – широкие открытые площадки со скамейками. Крышей служила терраса следующего этажа. Все больные, кому можно было передвигаться, проводили время на свежем воздухе, читали, курили, разговаривали, разглядывали окрестности больничного городка. Слева – за несколькими кварталами избушек – виднелась желтая, с уже иссушенной травой степь, хотя была только середина июня; дальше, грядами, все выше и выше, горы Саяны… Там, в той стороне, и Сосновка, родная Володькина деревня.
Прямо и справа – центр Кызыла, маленького, но столичного города. Как-никак, а центр автономной республики. Среди зелени тополей виднеются белые и красные пятиэтажки, несколько девятиэтажных домов, можно разглядеть и площадь с правительственными, мрамором облицованными дворцами и ярко-белым зданием театра; даже заметны блестки воды, бьющей из фонтана.
Вокруг города, словно защита, стены – высокие и крутые хребты. Иногда они создают ощущение надежности и уюта, а иногда давят, и кажется, что ты в западне, в мешке. Для многих с недавних пор этот город сравним с западней…
Сюда приезжали в основном в пятидесятые – шестидесятые годы из центральных районов страны поднимать хозяйство и культуру отдаленной молодой республики, строили, учили, обживали, а теперь нужно как-то выбираться, подаваться обратно – теперь это уже почти отдельное государство, и коренной народ – потомки Чингисхана, как выяснили местные ученые, выпускники ЛГУ, НГУ, – всячески доказывает, что он здесь хозяин.
…Володька жадно смотрел вокруг, глубоко, шумно дышал горячим, напитанным вяленой степной травой ветром. На лице радость оттого, что вынесли на террасу, что видит с шестого этажа так далеко вокруг, так сразу много. Но радость смешивалась с обидой, грустью, досадой. Ведь все это теперь не для него, это теперь лишь красивая картинка – можно любоваться сколько угодно, но быть там ему невозможно. Ему – бессильному, лишнему, отработанному.
1998 г.
Там, где светится ночью окно Пьеса в двух действиях
Президент , мужчина лет шестидесяти, плотный, высокий, неповоротливый.
Премьер , мужчина лет пятидесяти пяти, тоже достаточно плотный, подвижный, но неуклюжий.
Жена президента , лет под шестьдесят, располневшая, то смиренная, то крикливая и нервная.
Жена премьера , лет за пятьдесят, тоже располневшая, тоже то смиренная, то нервная, но не очень крикливая.
Теплицын , сухой долговязый старик с апостольской бородой, в русской народной одежде; возраст даже примерно определить невозможно.
Журавлев , коренастый, прямой и сдержанный мужчина в расцвете сил. Говорит металлическим басом без другого выражения, кроме твердости.
Марина , двадцать один год.
Вадим , чуть старше Марины.
Действие первое
Москва. Кремль. Кабинет президента, знакомый зрителю по фильмам о Великой Отечественной войне, по сценам с участием «Верховного». Та же громоздкая фанерная мебель, те же пыльно-белые, волнами, шторы на окнах. Серо и строго.