Лева поморщился:
— Я не разночинец, мне эта логика тупа.
— Молодец! — обрадовался Митишатьев. — Слушай! вот мы плывем, представь себе… — Лева даже улыбнулся от удовольствия: все-таки что-то было в этом Митишатьеве! — Вот мы плывем на корабле, — продолжал Митишатьев. — Ну, и что там… Налетаем на айсберг. Видишь, опять! Опять они! — И Митишатьев посмеялся над собою, приглашая Леву. Лева все-таки улыбнулся. — Ну, и вот айсберг — мы тонем. Только ты поймал бревно и я поймал бревно, представляешь? Ты погружаешься — я выныриваю, я тону — дышишь ты. По очереди. Друг друга не видим. Не знаем пока, стало быть, что у нас одно бревно. Ну, еще скажем, ночь, темно, как сейчас. На, — он протянул Леве маленькую, — твое… Так, стало быть, проходит наше плавание. Корабль, быть может, был большой, суперокеанский; мы, может, и не заметили еще друг друга, не успели, а тут, на бревне, — тоже не видим. Так бы мы и пошли ко дну, устав на этих качелях, — но выбрасывает нас на остров, естественно необитаемый. Ну, мы лежим, бездыханные, — восходит солнце. Освещает оно нас — ба! да мы же в одной школе учились! Вот так, представляешь. Только вдвоем и спаслись. Так живем — кокосы, пресная вода — это все есть.
— А как же айсберги? — Лева слушал с удовольствием. — Если кокосы?
— Представь себе, айсбергов на этом острове тоже нет
{87}. Только вдвоем. Национальное, абсолютное чистое большинство. Ты да я.
— Ну, ты бы со мной затеял то же самое, ты бы уж доказал мне, что я на самом деле еврей, без этого не обошелся. Был бы у нас с тобой, Митишатьев, суэцкий инцидент.
— Да перестань ты, — отмахнулся Митишатьев. — Я не о том. Я ведь всерьез тебе сказку-то рассказываю. Нас двое, понимаешь, на острове — и день и другой. Неделю, месяц, год. Никаких кораблей на горизонте. Постепенно понимаем, что мы тут навсегда. Ну, никаких извращений, естественно. Национальная вражда тоже отпадает. Конфликт будет? будет. Ты меня возненавидишь? возненавидишь. За что? Вот я о чем! Вот, что ты возненавидишь в первую очередь: корабль? айсберг? океан? остров? себя? причину путешествия? саму жизнь? судьбу? провидение? Нет! Ты возненавидишь меня! Понял? почему? потому что я рядом!
— Очень убедительно, — согласился Лева, — но убедительно все, что доказывается. Это вопрос времени — убедительность. Только если я тебя и возненавижу, то не за то, что ты рядом. А за то, что меня предашь.
— Ну кому, кому, сам рассуди, я тебя предам, на необитаемом-то острове?
— Я не уверен, что наш остров необитаем, — мрачно сказал Лева. — Там кто-то ходит. Я видел во сне. Я вспомнил, я догадался — и нас много. Я, в конце концов, не уверен, что остров обитаем, в такой же степени не уверен, как и в том, что мы-то вдвоем есть. Но ты все равно выкрутишься и предашь.
— Какой ты все-таки… Верткий князь. Ведь о чем я? Почему ты не ненавидишь то, что нас за одно бревно заставило ухватиться, то, что нас на один остров выкинуло, в один корабль посадило?! ты меня за всех ненавидишь? Вот, вот! — Митишатьев вскочил. — Вот эти стены, эту пошлость, этих мертвецов! Которых мы, живые, сосем! Это время, заставляющее нас знать друг о друге все! Потому что мы же знаем все! Мы так страшно много знаем друг о друге, что не то что ненависть — почему не убили друг друга уже десять, пятнадцать, двадцать лет назад — непонятно! Ведь мы же друг на друге живем, в один сортир ходим, один труп русской литературы жрем, и одним комплексным обедом заедаем, и на едином месячном билете в одном автобусе в одну квартиру ездим, и один телевизор смотрим, одну водку пьем, и в одну газету единую селедку заворачиваем! Почему ты все это терпишь, а меня вот, бедненького, не терпишь?
— Я не замечаю этого, — я даже не представлял, что это тебя-то так занимает. Своей у тебя жизни, что ли, нет, чтобы так-то вокруг смотреть! Мне своей жизни — во как хватает, — я всего этого не замечаю, на что твоя сила ушла…
— Не-ет! нет у меня своей жизни! — завопил Митишатьев и пнул ногой в шкаф — дощечка в дверце треснула и подломилась. Он лягнул вторично и промазал, пнул воздух. — И ты врешь, что у тебя есть! И у тебя нет! Если бы была, — ты бы так не ненавидел меня…
— Да с чего ты взял, что я тебя ненавижу?
— Ты трус! в этом все дело! Вот слабо ведь согласиться, что не делом во всю жизнь занят, что пристроен по стопам отца, что дедушку вы вдвоем подъедаете, что — есть же у тебя талант! — своего уже давно не пишешь — я жду — не пишешь! знаю! Ты не можешь восстать, ты стал таким же рабом, как я, только образцовым, рабом-позитивистом, уж ты работаешь на хозяина не за страх, а на месте совести! Я-то всегда был рабом, я родился рабом и вижу. А ты еще привыкаешь, тебе в новинку, радуешься: получается… — вот трусость законную ненавижу! Сам трус, знаю. Ведь в тюрьму лучше сесть, чем то, что мы делаем, делать, а! Ну, слабо, давай! Я же прав, а? А-а-а…
Как это случилось? — тут неуловимый переход
{88}. Ах, самые сильные чувства пробуждаются в нас, когда нам говорят в лицо то, что мы сами-то прекрасно знаем. Да и Леву провоцировать — за такую работу гроша платить не надо. Как это, однако, переросло? — не заметил, не уследил, простите. Скучно было. Отвернулся в окно — там нагнеталась, тихо набухала погода. Бенуа еще на закате какую-то ленточку оставил: красивый город! — стесненный вздох…
И тут, на тебе! — Лева рванул дверцы шкафов и стал швырять вниз пухлые и пыльные папки; Митишатьев радостно принимал и швырял их в воздух; залежавшиеся диссертации разлетались по залу по листикам, вольными птицами. И стекло хрустело под ногами.
— Слабо, говоришь? слабо! — восклицал Лева, подтаскивая стремянку, чтобы дотянуться до средних полок, — а вот на тебе, не слабо! Вот тебе «Некоторые вопросы», а вот тебе «Связь башкирской и албанской литератур»! Вот тебе, вот тебе!..
К счастью, стремяночка зашаталась. Лева так стоял на одной ноге, в невесомости, вращал руками… — Митишатьев прыгал по листам диссертаций, надоело ему швырять их в воздух — пыли-то! — чихнул, новую игрушку обнаружил: прыгал теперь Митишатьев с посмертной маской Пушкина в руке.
Она была мала.
— Не лезет… — удивлялся Митишатьев. — Смотри ты — не лезет! Акцелерация! — кричал он. — Акцелерация!
И тут Лева спрыгнул на него, как ястреб.
— Отдай, сволочь! — закричал он. — Хам! Быдло! По-ложь, су-ука!
— Ты что? — отпрыгивал задом Митишатьев. — Ты что? Как зайчик. С посмертной маской Пушкина в руке.
Опять небольшая схватка. Лева отбирает, Митишатьев не отдает. Не потому не отдает Митишатьев, что не хочет отдать или уступить натиску, а просто так, не понял, опешил — и не отдает. Поборолись чуть, — Митишатьев оступился, Лева подзадел — махнул рукой Митишатьев…
Стояли они теперь молча над битыми белыми черепками.
Казалось, и Митишатьев что-то понял.
Безумно и бледно горело длинное Левино лицо.
Ну, все.