красивого, изящно одетого и с тем
особенным отпечатком, который дается
человеку одним лишь долгим пребыванием
в высших слоях общества.
То ли Лева справился с жизнью, то ли жизнь — с ним: он успокоился в семейных своих переживаниях, очень вскоре. Все-таки, по молодости, он гораздо более предполагал за собою разных чувств, нежели знал их. Предположение за собою чувств, однако, очень переживательно (почему мы и имеем возможность утверждать, что наша молодежь «очень эмоциональна»), потому что не имеет под собою почвы, кроме самой природы, которую как раз одну и не предполагает… Эти гипотетические чувства сильны еще потому, что сил много. Лева отработал «гипотезу второго отца», оставалась еще «гипотеза деда».
У сына родился отец. У внука рождается дед.
…Когда в семье пошли разговоры о деде, еще до его возвращения; когда Лева всматривался в его прекрасные фоточерты и ссорился с отцом, гордо и молча оборачивая свое вытянувшееся лицо, как бы несшее в себе те же черты; когда он по-детски обижался, что дед всегда был живой, и это «всегда» подменялось у него убегающими картинками его военного деревенского детства; когда он, по-детски же, переряжал в воображении дядю Диккенса в деда; когда он приучал себя к новому родству и гипнотизировался идеей «крови» — тогда же, вдохновленный, достал Лева, минуя отца, сам, проявив непривычную инициативу, по букинистам и фондовым
{37} залам — достал и прочитал некоторые работы деда, благо они теперь относились к будущей его специальности, правда, весьма отдаленно: дед был лингвист, то есть он что-то знал и, значит, занимался чем-то более точным, чем та филология, которой посвящал себя Лева; к тому же он был отчасти математик и чуть ли не первый… но тут мы опять вступаем в шаткую область «приоритета». Лева читал, не все было доступно ему, но он сумел ощутить непривычную свободу и подлинность дедовской мысли и удивиться ей.
Дед оказался не один, рядом с ним и до него были еще люди — Лева знал о них раньше лишь понаслышке, в обзорно- лекционном порядке, как об исказивших, недооценивших, извративших, недопонимавших и т. д. — это были еще самые мягкие формулировки… Леве трудно было поверить, что они чего-то не понимали, потому что для него, например, то, чего они не понимали, — было очевидно, просто, как пареная репа, а вот то, что они понимали, раз писали об этом — Лева часто совсем не понимал или с великим трудом и напряжением, так, что, казалось, слышал в голове шум перегруженно-трущихся мозговых своих частей. Но и опять, прежде всего, оставалось это ощущение подлинности, такое непривычное… Наконец, Лева нашел себе одного полегче, им и занялся с удовольствием: этот был эффектен и формален, легок и блестящ (его, кстати, стали воскрешать первым, очень вскоре после Левиного нелегального чтения, а Лева — мог гордиться, что уже знает, что давно знает).
Так Лева увлекся некой цельной и все еще полузапретной системой исследования и теперь, хотел или не хотел, в своих учебных делах все поверял ею. Она его убеждала. После такого умственного перенапряжения, как при чтении деда, го есть после того как он впервые работал головой — все по учебе вдруг оказалось так примитивно и легко, и программные монографии, что наводили страх на сокурсников своею толщиной и наукообразностью, стали для Левы школьным лепетом. И хотя последовательно проводить полюбившуюся Леве систему было еще невозможно, он надеялся использовать ее хотя бы отчасти — уж больно она нравилась ему — в предстоящей курсовой работе. Одну пользу из семейной драмы, значит, он уже извлек… «Гипотеза деда» еще упрочилась в Леве благодаря этому позитивистскому эффекту. Дед, для Левы не оставалось сомнений, был безусловно Великий Человек, и, в этом звании, очень хорошо получалось так: Дед и Внук…
Лева уже планировал паломничество к нему, самостоятельное, тайное, как бы против воли диктатора-отца, и много намечтал разных картинок, которые своей сладкой и слезящей силой успокаивали его и отодвигали это его намерение в непрестанное будущее… да и как так вдруг?., почему именно завтра?., первое движение оказалось давно пропущенным, и Лева уже привыкал к тому, что это он однажды, конечно, сделает, потом, потом… как вдруг позвонил дед.
С сыном разговаривать не пожелал — говорил с Левиной мамой. Все ее простосердечные мольбы простить и прийти, что она просто не имела возможности сказать ему раньше то, что говорит вот сейчас, и т. д. — все это он молча выслушал и заговорил лишь тогда, когда мать уж и не знала, что придумать еще, даже решила, что телефон испорчен… дед сказал, что и не думал на нее сердиться, обид никаких не было, он не кухарка, чтоб обижаться, что она (мать) всегда была дура, но уж больно хороша, невестой он ее запомнил и была она ему симпатична тогда — что ж теперь-то, через тридцать лет… вот внук пусть придет к нему, завтра, хочется на балбеса посмотреть. Все. Мама сказала, что она не уверена, но он ей показался как бы странным, как бы пьяным…
И то, что дед, такой великий человек, сам позвонил, сам пожелал его видеть, необыкновенно окрылило Леву, и он очень много пообещал себе в этой встрече. Родителей он уже не замечал. Не слушал, что говорила ему мама. На отца не взглянул.
Все доставалось Леве даром.
К деду он шел с новеньким бьющимся сердцем. Что-то далекое и свежее, но как бы всегда имевшееся в нем, приоткрыло свои створки. Он, таясь, заглядывал в эту темную глубину и ничего не различал…
Он мечтал о внезапной дружбе, которая возникнет у них с первого взгляда, минуя отца, как бы над его головой, как бы мост через поколение… и тогда получалось, что не просто внук идет к деду, а специалист — к специалисту, ученик — к учителю, это тешило Леву. Он, за мечтами, как бы совсем забыл, что идет видеть впервые своего родного деда… Тут было, несколько изменившееся, но все то же представление о крепком чае и академической камилавочке.
Но и не только это. Было за этим и нечто наивное и идеальное… Те створки, что как бы приоткрылись в нем и где он не различал еще, что же там, — казалось ему, будут сразу видны и понятны деду, и они тогда будут с дедом — как человек и человек! дед поможет открыть их (створки) еще шире и объяснит, что там, и для Левы начнется совсем уж новая жизнь — на самом деле, его подлинная, но до сих пор тщательно от него скрытая…
И это все-таки было почти тем же представлением: как идут, старый и молодой, по широкой ковровой лестнице, например, Академии наук — и все им рукоплещут из лож
{38}.
Леве вдруг показалось, что он опаздывает. Ему хотелось быть пунктуальным. Он поймал такси и приехал много раньше, чем надо.
Деду дали квартиру в новом районе, последние дома… Лева никогда не бывал тут. С удивлением поймал себя на соображении, что, пожалуй, во всю жизнь, ни разу не покидал старого города, жил в этом музее, ни один его житейский маршрут не пролегал за пределы музейных же проспектов-коридоров и зал-площадей… странно. Он знал об окраинных новостройках понаслышке: что, они есть, — но имена их путались в его сознании — вот и сейчас он забыл, как называется район, куда он прибыл: не то Обуховка, не то Пролетарка… снова полез в записную книжку.