Я перевел, как мог.
— What dоes it meen «durnota»? Ах, nausea… похоже. А когда он это вам послал? В тысяча девятьсот пятом году?? Не может быть! Вы еще спрашиваете, почему? Потому что в тысяча девятьсот пятом году Альберт Эйнштейн опубликовал свою теорию относительности.
Не могу вам этого объяснить, но я искренне огорчился.
— Porridge… — пробормотал я. — Суп из топора… — вспомнил я другое любимое присловье Антона.
— What does it meen topora? — спросил математик.
— Topоr, — как-то неприлично жестко, по-русски, сказал я, — это то, чем нашему Карлу отрубили голову. В семнадцатом еще веке.
Ах, да, Тишкин… все время о нем забываю. В том же самом последнем письме Антона, из которого я и высасываю весь этот рассказ, было и еще про Тишкина, самое последнее…
Советская власть арестовала у Тишкина его ракету, а его самого куда-то увезли под конвоем, еще дальше, чем Тобольск. Антону (Тошке) стало совсем грустно и пусто; тогда-то он и подался в родные Батьки вступать в колхоз…
Вспоминая сейчас Антона, я понимаю, что, как это ни странно, он очень любил свою родину. Англия ему, конечно, нравилась, но любил он в ней по-настоящему только пабы и Роберта Скотта (Роберта Фолконетовича, как он его называл, утверждая, что он совсем как русский. Почему? Потому хотя бы, что опоздал и погиб). «Скотты, — говаривал он, — они другие, они вроде как и мы, хоть мы и не рыжие. Вы того, мудрецы, не понимаете, что всякий народ не только у себя в стране, но и в своем времени жить хочет. В своей эпохе. Вот и дерутся: не сильный со слабым, не отсталый с передовым, не старое с новым, не белый с рыжим, не католик с протестантом… а век — с веком! Все одновременно. Время воюет с временем на наших глазах, живое — с мертвым, прихватывая нас, как прах, за собою…» Тишкин, тот вообще утверждал, что время — это одно мгновение, мгновение взрыва, растянутое, замедленное в миллиарды миллионов тысяч сотен раз! А Россия для такой функции времени — мировой полигон.
Закончив писать вот это(иначе не назовешь), я обнаружил, что за окном слегка прояснилось, хотя все и оставалось по-прежнему серым. Я стал ждать заката, но вместо солнца появился сухогруз, громадный, как Britannica, шедший с неправдоподобной скоростью, будто его некто невидимый протаскивал большим пальцем по горизонту с севера на юг. Такое смещение масштабов навело меня на мысль, что я попутал стороны света и, полагая, что приблизился здесь к России, на самом деле сидел окном к Швеции, к Западу, к моей Англии, а не к Востоку, не к Петербургу, не к России… будто я от них отвернулся… И тут вдруг обнаружил, как же она у меня закоченела, спина (хозяйка, сдавая комнату, предупредила, чтобы я не курил в доме, и я раскрыл оба моих окна настежь… так, кажется, начинается «Моби Дик»). Выходит, пока писал, я замерзал прямо, как Антон, если и не на Южном полюсе, то в Сибири… Вот Сибирь сюда и пришла: таких холодов в мае здесь не было, поди, со времен поражения под Полтавой (sic! Батьки — на Полтавщине, sic! Кремль, наподобие московского, в Тобольске строили плененные Петром под Полтавой шведы — см. Britannica, sic! холод сюда пригнал мощный циклон из северо-восточной Сибири, sic! не этот ли остров еще недавно считался русским, сик! А вдруг во всем этом есть-таки если и не сюжет, то хоть какая-то связь времен?..)
— Да курите уж! — сказала хозяйка, яростно захлопывая мои окна. — Дров на вас не напасешься!
И улыбнулась ласково. Вместо солнца.
Что бы я там ни написал, настроение мое поднялось.
— Пойду в трактир, согреюсь, — виновато сообщил я хозяйке.
— И это правильно, — одобрила меня она. — А то, что ты там написал…
И действительно… Хорошо, что на иных островах тоже нет времени — только погода!
Ветер поменялся ровно на противоположный, с северного на южный, и стало куда теплее после третьей… Сегодня мог проявиться закат, и я вышел из трактира проводить солнце, но облака теперь плыли в противоположном направлении, с запада, поглощая сначала солнце, потом море, потом городок, потом мой домик, потом меня, оставляя таять лишь последний удар колокола.
— Красиво жить не запретишь! — воскликнул я в никуда.
— И некрасиво — тоже, — с грубым акцентом ответило мне ниоткуда Говорящее Ухо.
II
Забывчивое слово
(A Couple of Coffins from a Cup of Coffee)
Стихи не шли. И вот получилось.
Но какой ценою!.. какой ценою…
Г.Г.
Синьоре Симоне H.
…Да, именно здесь прерывается перевод и начинается воспоминание о забытом тексте.
Это не было достойной прозой и в оригинале, боюсь, что и мне не пересказать ее лучше. Кажется, в этой главе мистер (или миссис?) Тайрд-Боффин решил отомстить всем женщинам за гибель Дики, не только своему герою. И хотя и мне сегодня трудно смириться с ее гибелью, однако именно в этой части столь прихотливо выстроенной книги меня настигает особенное раздражение ихним профессионализмом — сюжетностью и беллетристичностъю, столь чуждыми традициям лучшей русской прозы. Тут-то и раздается скорбный вздох переводчика…
Во-первых, заставляет задуматься так называемая русская бессюжетность… Не буду рассуждать здесь об ихней беллетристике, об этих бесконечных диалогах с намеками на подтекст (какой подтекст может быть под отсутствием текста?), этой подгонке под возможную будущую экранизацию, под легкость чтения и перевода — все это рынок (оплата за слово или страницу?) — все это удаляет успешную беллетристику
[30]
от ее французского корня на бесконечное расстояние…
Однако повествования без мало-мальски выстроенного сюжета быть не может, иначе текст не обретает конца и начала. Русский сюжет — это сюжет чувства (Чехов), фантазии (Гоголь), еще реже мысли (Пушкин) — оттого все это так мерцающе таинственно, если суметь вчитаться, и так непереводимо на европейские языки (кроме почему-то Чехова). Разве что Достоевский, этот всемирно-русский бренд (как водка и медведь), преуспел и в сюжете, и в беллетристике, и в читабельности, и в переводимости. Так он, единственный, и брал в этом смысле уроки у Запада: и у Дюма, и у Жорж Санд, и даже у Эжена Сю. Хотя и по-французски знал не слишком и писал по-русски кое-как, то есть как бог на душу положит (что не только облегчает возможности перевода, но и составляет сегодня особенное обаяние его стиля и для русских, несмотря на ревность Тургенева и зависть Набокова).
Поскользнулся, однако, и я на Достоевском… Так вот, сюжета у нас в нашей великой русской литературе нет, хотя бы в том смысле, в каком он существует в английской. Те пресловутые триста лет татаро-монгольского ига никак не приравнять к тому, что наш Пушкин вызрел через двести лет после смерти Шекспира. Хотя именно Пушкин один и сократил наш разрыв с Европой лет на сто. Хотя именно он и пытался вырастить европейский сюжет на русской ниве, если понимать сюжет как некий конечный продукт опыта — понимания конструкции жизни. Пушкин ли поторопился и не успел, или мы до сих пор его не поняли? «Пиковая дама» — это опера, а «Капитанская дочка» — повесть для детей…