— Я всегда хорошо мою вашу посуду, — пробормотал Тошка.
— Я тебя и не упрекаю. Что может быть увлекательнее, чем следовать за мыслью великого человека? — говаривал еще наш Пушкин. Вот ты говоришь, Маня… ты говоришь, красота… А я говорю, что красота — это наша обработка зрением, а не объективная данность. Что ты знаешь про чувство цветка, когда его посещает шмель? О, если бы ухо могло воспроизводить то, что слышит!.. Я создам такое Говорящее Ухо!
— Какое эхо? — реагировал Тошка. — Оно и так говорящее.
— Да не эхо, а ухо! — сердился Тишкин. — Без веры жизнь бессмысленна — вот что я тебе скажу. Она невозможна, она коварна, она страшна, одна дурнота! Без веры наша попытка постичь жизнь становится опасным искушением. И не дай Бог, чтобы приблизительная наша идея оказалась подтвержденной неточным показанием прибора, — тогда двойная ошибка! Хорошее название для романа…
Пили они долго ли, коротко ли, но, почуяв приближение осени, заторопились домой. Тишкину удалось собрать лишь небольшую коллекцию лишайников, и еще он заподозрил поблизости крупное алмазное месторождение. Он решил назвать его в честь Гоголя, Манилова и Мани — Заманилово.
Они вернулись с этим научным багажом, и, при всей внезапности, опять Тишкин не изловил Маню ни на чем предосудительном, что и заставило его подозревать ее еще сильнее и окончательно уверить себя в наличии алмазного месторождения. Он разложил новые экспонаты по столешнице, пополняя их уже бывшими в наличии, и звезды к осени разгорались все отчетливей и ярче. Сопоставив одновременность всех этих явлений: лишайников и звезд, минералов и бабочек, Тобольска и Петербурга, Менделеева и Манилова, алмазов и Мани, — ощутив очередной прилив дурноты от этой единовременности себя со всем этим и не находя ни формулы для этого, ни выхода из всего, он хлебнул из привезенной ими из экспедиции бутыли, написал крупными печатными буквами заглавие всеобобщающего труда
КРАТКОЕ ВВЕДЕНИЕ В КУРС ТЕОРИИ ВСЕМИРНОЙ СИММЕТРИИ
и… проснулся с точным чувством, что вчерашняя его раскладка накопившихся научных экспонатов наконец прекращает эту мучительную неизвестность, поскольку научно доказывает неверность ему голосистой Мани. Он бросился к своей столешнице и увидел въяве периодическую таблицу элементов, над которой вот уже столько лет бились лучшие мировые умы, включая Д.И. Менделеева.
Не только Манины секреты, но и великая научная тайна в виде обретенного закона таились в этой вчерашней раскладке! Забыв про страсти, бросился Тишкин быстрее записать в научной форме свое открытие и был застигнут известием, что Менделеев только что объявил о нем как о своем, сообщив также, что долгожданное решение было явлено ему во сне. Тишкин опять опоздал.
Испытав все тот же приступ дурноты, всегда сопутствовавший у него всплеску гениальности, прозрел он вдруг, что сэр Исаак Ньютон не столь уж незыблем, что и он достаточно относителен относительно, скажем, Тишкина, что все в мире относительно по отношению к отношению, и ясные математические определения вдруг легко легли на бумагу, выразив уже не всемирную теорию симметрии, а всемирную теорию дурноты. Он на этот раз не стал торопиться с отсылкой своего открытия, проверял и перепроверял, и все сходилось и сверкало все ярче… пока он не узнал, что какой-то немецкий Эйнштейн не высунул язык по тому же поводу.
Тут он призвал верного Тошку, и они запили уже не по-экспедиционному, а по-домашнему — на всю зиму. К весне он провозгласил, что все, что он разворачивается на 180 градусов, что с пьянством и наукой навсегда покончено, что Маня выходит за него замуж, рожает ему, как Пушкину, сразу шесть детей, хватит с него этих кроссвордов! — он переходит на пазл. Что такое пазл, он не мог Тошке объяснить — получалось, что это роман о науке, какого еще не знала мировая литература. Название он нашел сразу — «Простые решения» и в качестве первого запер от себя бутыль в шкаф, а ключ выкинул… и вскоре позвал Маню и Тошку прослушать начало. Сам он по-прежнему не пил, но им для успеху хотел налить. Но ключа не было. Маня одним плечиком отодвинула шкаф (там, оказалось, не было задней стенки) и легко достала бутыль. Тишкина, восхищенного ее богатырством, поразила тем не менее очевидная легкость сосуда: там едва плескалось на дне. По стакану, однако, всем хватило; они выпили, крякнули и сели, положив руки на колени, как перед фотографом.
И так Тишкин начал чтение:
«Не знаю, почему это у меня в голове ни одной мысли, — думал я. — А все считают меня умным».
Миссис Даун в особенности. Ей я всем обязан… Если бы не ее власть над мистером Дауном, нашим ректором, то Университет давно бы без меня обошелся.
А так я сижу на банке и гребу, а миссис Даун загораживает мне своей шляпой всю видимость. Поэтому я думаю о том, как я не думаю. Не считать же эти серые, изгибающиеся, с едва намечающимися в расширениях гранями нити мыслями? То ли по ним что-то пробегает, то ли я вскарабкиваюсь по ним…
Будто что-то возможно видеть внутри своего черепа?! А почему бы нет: сознание разве мысль?
То ли дело еще недавно: сядешь в ванну — закон, упадет яблоко — закон! Ньютон протягивает Архимеду яблоко. Что-то стукнулось о борт, и мне представилось все озеро в яблоках, что я гребу, с трудом протискивая в них весла, а это, оказывается, миссис Даун попросила повернуть обратно. Я было подумал, что сейчас откроется видимость, но и шляпа повернулась вместе с ней, то есть с видимостью, то есть с миссис Даун, то есть с лодкой, то есть со мной… А как же иначе? Только что внутри чего? Не в шляпе же дело! Именно что в шляпе… Надо запомнить эту идею!
И тут же все забыл. Как только подумал, так и забыл. «Почему же это я никогда ничего не думаю?» — с досадой выглянул в окошко. Оказывается, я не в лодке. «Если мысль выражается словами, а между каждым словом, даже каждым звуком, проходит время, то какая же это мысль? Это длина, расстояние, измеренное словом. И до каждого слова свое расстояние… Какая же толкучка происходит между ними, когда они пытаются что-нибудь выразить! Расстояние до слова „космос“ гораздо ближе, чем до слова „муха“… Нет, не гармонию — какофонию надо расслышать! Броуновское движение — хоть в нем что-нибудь осталось, кроме ванны с яблоками»!!
Хаос есть наиболее однородное состояние.
Оказывается, я и не греб вовсе, а играл на скрипке. Хоть в музыке расстояния между звуками измерены… Тут-то я и отложил в сердцах скрипку, чтобы выглянуть в окошко.
Еще вчера на дворе стоял XIX век! А сегодня уже ХХ… и ничего не изменилось! Изменилось ли время? Да что оно такое в конце концов?!
Не есть ли оно лишь мера нашей досады перед нашим отсутствием в нем? Что мешает нам быть счастливыми?
И опять никакой мысли! Я снова вижу этих двух девиц: одна беленькая с карими глазами, другая черненькая с синими… Не считать же, что это я о них думаю? — это же никак не мысль! А что, как раз о них я и думаю — не о ХХ же веке! Если им переставить глазки, ведь ничего хорошего не получится… а так не знаешь даже, какую предпочесть.