Пора! Так легко я вдруг понял, что — все, момент насыщения… это было плавно, как парение: так тихо уплыл от меня стол, пустое мое место тут же сомкнулось, — меня не было. Я уже подходил к гостинице, такой солнечный, бодрый и пустой, молодой и свежий, словно ничего не было. Эта лечебная процедура сняла с меня и похмелье, и жару, и возраст. Я шел как мальчик. Я сочинял прочненький рассказец об этом поражении… каких давно не сочинял. Он был в третьем лице. Фамилия героя была Карамышев. Рассказ должен был начинаться просто, очень просто… как-нибудь так: «Была весна…» Нет, конечно. Или по-толстовски: «Как все молодые немолодые люди, Карамышев любил повторять, что доверяет только тому, что…» Но и это не годилось. И опять эти затруднения с выбором профессии Карамышева… Тьфу на это третье лицо! Но там, в конце рассказа, должно быть такое место, когда герой, проигравшись, идет в ресторан, и вот когда приходит, то удачливый его партнер уже там сидит и с аппетитом, неторопливо ест свой лагман… И тогда Карамышев берет обратный билет и улетает назад, туда, откуда улетать ему и не следовало…
Нет, наша фантазия никогда не обгонит жизнь! Я вошел в ресторан с этим фантастическим предположением — так он там сидел и ел, и именно лагман, хотя невозможно было бы представить, как это он так быстро обернулся: ведь я шел прямо, никуда не сворачивал, не заглядывал, а ему надо было ведь еще скатать свой балаганчик, сложить свои игрушки… И пока я дождался, что ко мне подошли принять заказ, он уже удалялся, отобедав.
Это совпадение заставило меня поверить в действенность творческого воображения, и этот вечер прожил за меня некий Карамышев, решительный молодой человек, однако страстный и глубокий. Карамышев ждал свой лагман и производил небольшие расчеты в своей записной книжечке, как-то:
обед — 3,80
проигрыш — 48,00
открытки — 0,28
Обед показался таким дешевым!.. «Жадность фраера сгубила!» — приписал он под счетом и, подумав, приписал еще одну усвоенную им сегодня истину: «Фраера учить надо».
Тут происходит такой поворот сюжета: к нему оборачивается с соседнего столика субъект, довольно-таки страшного вида, и очень нежно просит:
— Дай стишки-то почитать…
— То есть какие стишки? — недоумевает Карамышев.
— Ты же стихи сейчас писал?
— Нет, не стихи.
— Ну да, рассказывай… Я видел, как ты стихи писал.
— Да нет же, никаких стихов я не писал!
— Писал, я видел.
— А хоть бы и писал, вам-то какое дело!
И тут смолкает вся компания. И так сидят с поднятыми фужерами. В которых смесь водки с простоквашей, — местный напиток. Вот так они замерли и смотрят на Карамышева.
Мир перед Карамышевым прозрачнеет. Куда-то проваливается вниз какая-то земля, какой-то там земной шар — от приступа страха и бесстрашия, что одно и то же.
— Почему я вам должен давать читать? — не выдерживает Карамышев молчания и презирает себя за это.
— Ну, тогда сам прочти, — примиренчески говорит этот страшный на вид, но добрый в душе человек.
— Ну, читать-то я тем более не буду! — возражает Карамышев и понимает по потемневшему взору визави, что усугубил он сейчас, усугубил…
— Да ведь не стихи же! говорю, не стихи! — взрывается тогда он — и такая глухая тишина раздается вокруг… А тот, Добрый в душе, медленно подымается со своего, скажем так, места и оказывается очень высоким и громоздким человеком.
— Покажи.
— Зачем?
— Покажи, и все.
Ослепительная догадка помогает Карамышеву, он ухмыляется ледяно:
— На же, смотри! — и сует свою книжечку. — Где стихи? Читай! Читай последнюю запись. Это стихи?
— «Фраера учить надо»… — медленно, по складам, читает гигант.
— И что ты скажешь, — пискнул Карамышев, — что это не так?
Все, что было за столом, тихо поднялось, как пена, завозилось, вовлекло в себя Карамышева и комом, без крика, покатилось к выходу, в совсем счерневшую азиатскую ночь, и тут, на площади, по которой при ярком солнце проходили нестройные милицейские парады, прямо за киоском Союзпечати, в темной густой тени пыльной ночной листвы, Карамышева начали понемножку убивать. По справедливости и за дело. Что, однако, Карамышев понял значительно позднее. Что еще не намекает на то, что убили его не до конца и он выжил. Потому что такие вещи хорошо осознаются как раз в раю.
А пока что ему говорят: ты чего, говорят, сюда приехал? Говорят и начинают убивать. За дело. Потому что действительно, чего это он сюда приехал, когда совсем не того настойчиво требовала от него жизнь. Но Карамышев не признает пока в этом справедливости. Потому что он путает законы возмездия с Уголовным кодексом и правами гражданина, потому что применяет к законам судьбы и рока аппарат причинно-следственных связей, потому что путает судебную роль с исполнительской и не хочет пропадать, хоть и по заслугам, но без положенного ему еще обмундирования суда и следствия, он не хочет погибать как личность, а хочет помереть как обыватель, он хочет, чтобы исполнителю объяснили сначала, за что его надо убивать, чтобы исполнитель знал за что, иначе Карамышев не доверяет исполнителю… Но довольно разоблачать нашего героя — как живое существо он просто неумело борется за свою жизнь и не может иначе. Он абсолютно прав.
Именно за это, за прямоту, проявленную в спасении собственной шкуры, а не идеалов справедливости, мы прощаем Карамышева и выпускаем на сцену героя-спасителя…
— Вы это что? — ровно говорит он, и мы узнаём этот голос. — Вы кого это бьете? Да вы с ума сошли! Вы же Карамышева бьете!..
И все разбегаются в покорной и подобострастной панике.
И Карамышев остается один на один со снайпером-лотерейщиком. И площадь озаряется светом желанной и сбывшейся дружбы.
V. ВИД СВЕРХУ
И каким образом момент воздержания от творения может в небытии отличаться от момента, когда начинается творение? Чем один момент отличается от другого?
Авиценна. «Книга спасения»
Наша история подходит к концу, потому что герой наконец поверил в свою звезду, которая неутомимо слала ему свои лучи, хотя сама давно потухла и закатилась, и возблагодарил судьбу, что не отчаялась быть его судьбой и терпеливо била его, несмотря на его грубое, даже вульгарное понимание жизни, практически неизлечимое.
Наша история подходит к своему концу, зато герой возвращается к своему началу, и в этом мы наблюдаем тот свет, который необходим в конце произведения.
Отметим любопытный, на будущее, факт: именно после проигрыша в эту лотерею жизнь нашего героя сделалась возможной даже в этом городке, куда он зря приехал, или, что почти то же самое, пребывание нашего героя в этом городке стало жизнью. Он заплатил за вход, или получил визу, или… не знаю, каким термином обозначить ту санкцию судьбы: живи! Но еще любопытнее и другой факт, что именно потому, что теперь он мог бы жить даже в этом городке, именно поэтому он немедленно из него улетает, именно поэтому у него находятся силы стремительно покинуть его, не считаясь с пустяковыми канцелярскими обстоятельствами, а считаясь с требованиями собственной судьбы и жизни, которые он так не хотел узнавать и материалистически игнорировал в самом начале нашего повествования. Нет, это не побег от трудностей. Отнюдь! Это, если хотите, возвращение — в значительном значении этого слова.