и т. д., все падежи.
Вот когда я увидел первый минарет, то и небо вдруг сверкнуло чистым и глубоким цветом, словно осколок эмали вернул ему его идею и отражение осмысляет предмет. Так наконец мы проникли настолько внутрь города Хивы, что оказались в самой Хиве, той, что является ее красой и славой, той, что является Хивой для всех нехивинцев…
Мы прокатили вдоль стены городской крепости Ичан-Кала, повторяя се вольные, как речные, изгибы. Стена эта очень красива и, полуразвалившаяся, имеет весьма почтенный и древний вид, хотя древней и не является. Вообще это было если не разочарование, то удивление: что древней, в нашем представлении, Хива отнюдь не является и основная часть заповедного архитектурного комплекса — это вторая половина XIX — начало XX века. Стена же — просто глиняная и тысячелетний вид приобрела почти что в наше время. Восстанавливать глиняный забор, не имеющий ценности архитектурного памятника, очень дорого, и однажды, скоро, она развалится навсегда — так оплывает под дождями и ветрами куча разрытой земли.
Примечательна Хива, оказывается, прежде всего не дряхлостью, а ценностью архитектурного комплекса, тем, что она не черепок, а горшок. В границах крепости Ичан-Кала Хива сохранилась как старый мусульманский город, каких теперь не бывает. Как быстро уходит время умершего: только что был — и нет его… Так, первое, что заслоняет взор при входе на территорию заповедника, — толстенная обрубленная труба недостроенного минарета. Она выглядит не менее древней, не менее небывалой, чем прочие медресе и мавзолеи. Это должен был быть самый высокий минарет Хивы и чуть ли не всего мусульманского Востока. Однако верхняя, внезапно обрезанная линия означает время — 1917 год.
Туристский сезон еле начался, к тому же, по моему распорядку, именно в этот день, конечно, был выходной, и было совершенно пусто. В конторе никого не было, и всех тех знатоков и специалистов, что в столбик были переписаны в моей книжечке, которые сообщат мне все, что мне понадобится (если бы я знал!), — всех этих людей тоже не было. На дверях медресе висели амбарные замки; редкий старик сидел на приступочке, задрав к солнцу слепую бородку; пробежало несколько школьников, помахивая портфелями и чуть галдя («старое и новое»), — в красных галстуках. Я шел один по узким улочкам, сличая небо с куполами и чистые песчаные плоскости стен — с солнцем. Так ровно, так точно работали здесь тень и свет, что можно было бы проходить уроки геометрии на улицах. По-видимому, тут довольно бурно велись реставрационные работы, и я подумал, что, может быть, таким новеньким этот город никогда не был. Таким новеньким и пустым. Я брел и неохотно населял эту пустоту гомоном прежней мусульманской жизни; по самым узким улицам, где солнце проводило осевую линию, деля их на очень темную тень и очень яркий свет, хотелось провести верблюда… не больше.
Воротца одного из медресе показались мне приотворенными, и я, любопытствуя, проскользнул туда. Тут размещался один из многих филиалов исторического музея, и сейчас там шла какая-то ревизия-просушка экспонатов. В центре пустого, выметенного двора стояли два чучела — облезлого мелкого волка и цапли — как в басне. На меня замахали руками, запричитали, но я предъявил полномочия и был допущен, тем более что от пояснений отказался мол, сам. Я обходил обширный двор по периметру, заглядывая по очереди в комнатки-ниши, назначение которых понимал, как потом выяснилось, неточно. С той зубовной тоской перед разного рода сведениями, которая, к сожалению ли, к счастью ли, застряла во мне со школьных лет, пытался я пополнить свое невежество. Внимание мое, впрочем, охотно застревало на разного рода предметах, весьма забавных: ручной фонарь секретаря ЦК КПХ, или поясной ремень военного министра ХССР, или пустые очки министра финансов… В промышленном отделе я заинтересовался горкой расплавившихся конфет-подушечек, продукции местной фабрики. И т. д., столь же безответственно. Как вдруг, заглянув в одну из ниш, я вздрогнул: там, сложив ноги по-турецки, в чалме и халате, положив на колени отворенную книгу, сидел мертвый человек и вдумчиво, в себя, чуть улыбался. Тут кто-то легонько прикоснулся к моему плечу, я вскрикнул и отшатнулся — мне улыбался цветущего вида кудрявый молодец.
— Испугались? — ласково и доброжелательно сказал он. Мне стало очень неловко, что я испугался куклы из папье-маше… — Действительно, муляжи у нас делают еще пока неважно. Настоящих художников нет. Это ученик медресе, представил он мне куклу, — в такой обстановке он жил. — Обстановки, кажется, было — ковер и книга. — Заместитель директора заповедника Муслим Негудбаев, — представился он сам и крепко пожал мою руку.
Такой фамилии у меня в книжечке записано не было, но такой милый, доброжелательный человек- это было само везение, так давно, с кипящим бурунчиком огибавшее меня, как неживого…
— Очень, очень приятно! — кивал Негудбаев. — Я большой поклонник вашей газеты. Постоянный подписчик. Особенно шестнадцатой полосы! — Он засмеялся. — Там не давно мне особенно одна шуточка понравилась… Помни те? Оч-чень, очень остро, знаете ли. Смело. Неужели вы не читали? Я вам дам этот номер. Если не возражаете, тут вам больше смотреть нечего. Самое страшное вы уже видели! Ха-ха! Я вам сейчас еще кое-что покажу. — И под локоток меня, так мягко, так ровно!
Мне очень понравился этот Негудбаев, что-то было в его манере столь решительное, но и не навязчивое. Он был жизнерадостен — вот что! Жизнь в нем била отсутствующим во мне ключом. Ему все было любопытно, все интересно, даже я.
— Сегодня и неудачный и удачный для вас день. С одной стороны, никого нет, кто вам нужен, но с другой — никого нет, кто вам не нужен. Зато я вам кое-что могу показать…
Достав из кармана сразу нужный ключ, он отпер какую-то боковушку, и мы вошли в узкое и даже не длинное помещеньице: маленькие оконца были в решеточку…
— Это знаменитый зиндан. Тут, так сказать, томились…
— Совсем небольшое помещение, — удивился я. — Не ужели так мало было преступников?
— В те времена подолгу не засиживались, — сказал он и сделал выразительное и веселое движение рукой, намекающее на кол.
— Да, да, — сказал он, с удовлетворением осмотрев мой ужас. Недопустимые методы… А надо сказать, при длакула-хане…
И он немножко ввел меня в курс ханского судопроизводства.
Мы еще вот куда с ним зашли, в Джума-мечеть, XVIII век. Джума — это пятница, то есть не воскресенье и не суббота. Что ж, мусульмане… тут ничего не поделаешь: пятница, хиджра, серп — это тоже вам не крест.
Что я могу сказать о мечети? Это было совсем не то, что я себе представлял как мечеть. Скорее она походила на медресе. Выходит, и о медресе я имел неточное представление… Джума-мечеть была похожа на большой крытый двор, а когда вы входили внутрь, то — на подвал, поскольку потолок был невысок, а окон не было. Тут и. пахло подвалом. Подвал этот отличался огромной площадью, и, чтобы держалась его такая плоская и обширная крыша, по всей площади было распределено более двухсот деревянных резных колонн. Так что мечеть напоминала еще и шахту, где пласт вырабатывается во всю ширину и крепится стойками от обвала. Это чувство подземности было неоправданным, но безусловным, хотя мы и находились ровно на земной поверхности и под ногами была земля.