Мы не можем протиснуться сквозь толпу, осаждающую решетку, столь справедливо и качественно отделяющую участников гонок, этих олимпийцев,
[8]
от всех прочих смертных. В железной калитке, которую нам скупо отворяют, помещена ватная баба с повязкой на рукаве — она осуществляет оценку личности: впустить или не впустить; каждый раз под личиной толстого бесстрастия видны титанические усилия соображений: она — решает, она власть, она занимает очень правильное и точное место в мире, у нее в подчинении длинный и тощий милиционер — грубая физическая сила, от которой ее отделяет и возвышает безмерная пропасть в знании цветов и полос на пропусках и форматов удостоверений.
То, что мы этого не можем (пройти за решетку), — это еще ерунда, прихоть, блажь, а вот что мы не можем протиснуться сквозь толпу, множество тех, кто не может, — это уже существенно. Попробуйте выделиться среди них на том основании, что вы замечательный хирург, или инженер, или много понимаете в трении качения, в статике, в динамике, в космосе, в человеческой душе, над вами посмеются, вас примут за сумасшедшего, вас задвинут, вас не пропустят.
[9]
Мы только взглянули друг другу в глаза — и поняли, что я не из тех, кого пропускает эта баба. Как человек хитрый и опытный в обхождении с самим собой, я не стал создавать прецедента и скромно выстоял, пока ей не пришлось на секунду покинуть пост. Меня пропустил милиционер, у него еще сохранились идеалы…
Тут было что-то от зари воздухоплавания…
Маленький квадратный дворик пересекался: мотоциклами, выкатываемыми из боксов и вкатываемыми в бокс; мотогонщиками и механиками; особыми людьми, делающими вид, что они нужны, повязавшими себе для того повязки на рукава все чаще кожаных пальто, — их занятие состояло в том, чтобы стоять на дороге и вовремя отскакивать; девицами, проведенными сюда самими гонщиками, — пока они гонялись, девицы вызревали к вечеру под мощным облучением собственным тщеславием; и еще двумя экзотическими девицами — в гоночных шкурах, с распущенными волосами, они пересекли дворик, ни на кого не глядя, выкатили из бокового полубокса некую гоночную каракатицу, показали ее всем здесь праздно шатающимся и вкатили назад — больше им делать оказалось нечего. Я пересек дворик и вернулся: кто-то из-за решетки посмотрел на меня преданными восторженными глазами, как на посвященного: «Покажите мне Куриленко! Это не Куриленко?» Не знать, кто такой Куриленко, было бы позором для человека по сю сторону решетки, и я скрылся от разоблачения.
Тут, во дворике, было несколько слоев посвященности: механики мрачно взглядывали на судей и администраторов: этим-то что тут надо? администраторы смотрели так же на тех, кто им здесь не был знаком; те же, кто не был им знаком, в свою очередь, пренебрежительно смотрели мимо тех, кто, очевидно, ни с кем здесь знаком не был и неведомо как сюда случайно попал. То есть на меня в том числе. Не случайно. Мудрая система пропуска, с одной стороны, как бы ограничивает их число, но, с другой, его порождает: тут были ровно те, кто способен преодолевать подобные барьеры, особая порода. И всех нас объединяло то, что отличало нас от тех, кто сюда не прошел, от тех, кто прилип к решетке, без конца канюча: «Гену позовите, Борю…» И по тону все здесь знали, когда необходимо звать Гену, а когда вот так проходишь мимо, не слыша.
Все здесь были не самими собой, все были перекошены. Лишь немногие не имели отношения к подобному разделению мира на зарешеточный (весь) и внутрирешеточный (наш) — это были сами гонщики. Они были заняты, и им было некогда. Нам всем было лестно быть рядом с ними и неудобно: это ведь так очевидно, что никто из нас ни на чем никуда не мчится, а торчит.
В какой-то момент гонщиков совсем не стало во дворе: вручение наград, прощальные круги, — остались одни праздные. (Это был момент, когда мне удалось проникнуть во дворик.) Я все это видел, пересекающееся праздное окружение, — одних их «самих» не видел…
И тут в проем, соединяющий дворик с треком, прошли гонщики. «Красивые люди!» — первое легкое мысленное восклицание после немоты и тупоты первого впечатления. К чему все это?
За ними голубело небо и зеленело поле… Они шли, высокие, стройные, бледные, в импортных черных кожаных куртках и черных кожаных брюках, все в обтяжку; на ногах у них были особые многоэтажные ботинки, сложнее слаломных; с шлемами в руках; с лицами, вымазанными гарью, оттенявшей их роковую бледность; со сбившимися, чистыми из-под шлемов длинными темными кудрями, они были все похожи на летчиков, потерпевших аварию за тысячу километров от жилья. Они пластично побеждали свое поражение. Они были романтичны.
Это была команда Ленинграда, проигравшая финал первенства Союза в командных гонках по гаревой дорожке, занявшая второе место, после первого, и получившая серебряную медаль. Я впервые наблюдал позор серебра. Издали нам кажется это столь почетным — второе место среди всех. Но кто измерил пропасть между первым и вторым? Ты, в толпе, никогда не поймешь этого, потому что не будешь ни сотым, ни тысячным. Но вот перед тобой второй — и все знают, что он не первый. А они соревновались у себя дома, на родном треке, все время вели… Такое несчастье! Не поднимая глаз, не пересекаясь ни с кем взглядом, красавцы, ленинградцы, интеллигенты… они поспешно пересекли дворик, унесли свои взгляды по раздевалкам, боксам и — скорее по домам…
И следом — за ними зеленело небо и голубело поле — второй волной (и с ними дядька их морской); как после счастливого набега, потешного боя, неровной, корявой шеренгой; лучась и вытирая руки о беленькие деревенские волосы; розовые — вошли победители — команда Башкирии, город Уфа, СССР.
И правда, цвет серебра и цвет золота!
Черные, стройные, бледные, червленые, цвета ленинградского неба и смысла ленинградской погоды, так что за ними сырело даже синее небо, того строгого и прохладного вкуса, которого по природе материала требует себе серебро — серебряные, — прошли ленинградцы. Я их знал, я их понимал. Они могли быть из моей школы или с моего двора. Мы могли бы встретиться в какой-нибудь компании. Я бы мог быть кем-нибудь из них.
И золотые — цвета васильков и спелой ржи, цвета неба и зрелой июльской пыли, оставив за спиной проселок, провожаемые гоготом скучающих гусей и взглядами из резных окошек; одетые кто во что горазд; в кривых кирзовых сапогах, припадая на левую кованую
[10]
ногу; счастливо размазывая гарь по лицу; разнорослые, разбродные, нестройные; непутевый хозвзвод на последнем году службы — зубы у них были прекрасные, вот что… золотые — они посветили своими улыбками, обозначив солнышко над сегодняшним деньком — погодка!., как с ярмарочного боя, стенка на стенку, с победой! Взгляды их тыкались во что попало, но никуда не прятались от немногочисленных поздравлений на чужой земле; отделенные решеткой от преданно выстаивающих и редеющих Уже поклонников… они так посияли чистым золотом ровно какую-то рассеянную секунду — не больше — и занялись делом.