Картина начинала казаться ему изумительной. Что-то окутывало, обволакивало. Очень нравилась Кириллу и девушка, чем-то похожая на Валю. Она была чистая и невинная, очень молодая. Это особенно было подчеркнуто. И прической, и платьем. И она не знала, что этот человек озирался и рылся, рылся и озирался тогда, в дымящемся городе. Она тогда была еще совсем маленькая.
Кириллу нравился не черно-белый, а какой-то коричневатый тон картины. Какой-то странный подвал, в который время от времени, озираясь, проходил мужчина. И этот подвал вселял в Кирилла страх.
И вот этот мужчина дарит девушке, такой славной, золотого паучка. Паучок на белоснежной блузке. Крупно. Еще крупнее.
Огромный паук во весь экран.
Кирилл пошарил в пачке – там ничего не было. Он скомкал ее и отбросил.
Достал третью. Что-то шевельнулось в нем: «Хватит, хватит…»
Он неуверенно открыл пачку.
…Какие-то мужчины в строгих костюмах – твердые лица. Очень похожие мужчины. Они следят за девушкой.
«Она же ни при чем?! Ни при чем!..» – всхлипывал Кирилл.
Да, она ни при чем… Идет по улице человек. В наручниках. Сгорбился. Совсем как тот старик вначале. За ним – ладные мужчины.
Прохожие останавливаются.
«Паук… Паук!»
…Когда Кирилл выходил из кинотеатра, казалось, не ноги касались мостовой, а мостовая – ног. Не чувствовал ни тела, ни веса.
Странное невесомое состояние. Словно он плыл, парил. Мостовая выгибалась. Плыли плоскости. Плоскости улиц, домов. Кирилл ничего не слышал. Высокий звон стоял в ушах. Фильм продолжался. Город был населен героями фильма. Вот он идет по улицам, и никто не знает, что он, Кирилл, – паук, мохнатый, страшный.
Звон шел вместе с Кириллом. Рядом. Красивый звон.
И Кирилл думал, какая правда в этой картине: чистое – и паук.
Паук – это он.
Так он шел, глядя под ноги. Шел неверно и плавно. И остановился у рудничной поликлиники.
– Номерки только на завтра, – сказали ему в регистратуре.
– Я болен… болен… – сказал он. Ему стало нестерпимо жалко себя. Вот он умрет, и никто не вспомнит. Но так ему и надо…
Сестра посмотрела на него внимательно и протянула номерок.
– Вот, к дежурному…
Поднимался на третий этаж. Поднимался и поднимался. Очень долго. Словно отрывался от земли. Ступень, ступень… Марш. Окно. За окном пустошь, столбы уходят косяком, и ветер гонит газету. Звон стоял по всей лестнице. Нестерпимый, почти вой. И в нем глухие удары сердца. Удары во всем теле. Частые-частые удары сердца. Ступень, ступень…
Марш. Окно. За окном та же пустошь, столбы уходят косяком, ветер гонит газету… Тыща лет.
Потом он долго измерял температуру. Тыщу лет. Очень быстро в то же время. Одну секунду.
Он подходил, подходил к сестре. Очень долго, целый час, протягивал руку за градусником. Шел, шел к дивану. Шел пешком от рудника до дома, дома в Ленинграде. Садился на диван. Клал, клал градусник под мышку. При этом расстегивал ворот, пуговицу за пуговицей – миллион пуговиц! И клал градусник. Устраивал его под мышкой. Вынимал руку. Нес ее по воздуху. Клал, клал ее себе на колено.
Звон повсюду.
Он сидит и сидит. Подходят люди. Берут, берут градусники. Ставят их под мышки. Вот они идут целой процессией в бесконечность – все с градусниками. Идут тыщу лет. Проходят мимо.
Часы стоят.
Звон-н-н…
Но это был только миг: он взял градусник – сел с градусником – встал – подал сестре.
И вот сестра пишет и пишет на обороте номерка…
Написала: «37,0».
Так, и бюллетеня не дадут! Не дадут!! Не дадут… Что же тогда делать?! Все. Все пропало. Деться некуда. Страшно. Он такой маленький, и его что-то давит. И звенит, звенит при этом. Все пропало. Руки. Что-то странное с руками. Они разбухают, растут. Две огромные ленивые клешни вместо рук. Какой-то гуд в них. Что же делать?! Что!
Идя к кабинету, Кирилл съел подряд еще две таблетки. И выкинул пустую пачку.
– На что жалуетесь?
– Оглох. Все звенит.
– Что звенит?
– Все.
– Все?
– Все.
– Все звенит?..
– Да.
– Значит, звенит… Вытяните руки. Что с вами?
– Звенит.
– А что вы так потеете?
– Извините.
– Значит, так все время и звенит?
– Да.
– Когда зазвенело?
– Сейчас.
– Вы говорили, все время?
– Да.
– Так сколько же времени звенит?!
– Все время.
– Что же с вами?
– Звенит.
– Теперь не звенит?
– Звенит.
– А теперь?
– Да.
– Что – да?! Не звенит?
– Нет.
– Звенит или не звенит?!
– Не знаю…
– Вы что, издеваетесь?!
– Что?!
– Нет, извините.
– Вы пьяны?
– Звенит.
– Вон! Во-о-о-он-н-н!
«Во-во-во… во-о-о!»
Звон-н-н.
Кирилл машинально спустился. Вышел. Шел по улице. Мутно и вдруг вырастали перед ним люди, дома, дома, люди. Качалась мостовая. Он был невесом.
И все звенело.
Вдруг он обратил внимание, что стоит. Он не знал, сколько времени он простоял перед домом. Было темно. Дом был Валиной сестры. Он не знал, почему остановился здесь.
Кирилл прошел в дом. Все было так же: тот же длинный коридор с дверьми отдельных комнат. Но все чужое. Вот и 18-й номер. Кирилл постучал – никто не отозвался. Дернул дверь – заперта. Нашарил за косяком ключ. Открыл. Не зажигая света, сел в кресло. Было тут такое очень старое и очень мягкое кресло. Он сразу утонул в нем по шею, спинка и бока кресла нежно его обняли. Очень хорошее кресло.
Так он сидел в темноте, сжавшись в кресле, и смотрел в окно, за которым качался фонарь. Смотрел на блики, бежавшие с левой стены на правую и обратно, с правой – на левую. И слушал звон. Звон нарастал, если к нему прислушиваться. Он дорастал до рева, заглушая все остальные звуки. Правда, остальных звуков было мало.
Тогда, когда звон уже был нестерпим, Кирилл начинал прислушиваться к собственным всхлипываниям. И тогда, постепенно, можно было слышать в основном всхлипы, а звон где-то далеко. Но почему-то, успокоившись, Кирилл снова начинал прислушиваться к звону, и звон рос, заглушая все.