Туда вела калитка, за которой был сад. Блестящими кровавыми каплями капали черешни. Бетонный арык уползал вглубь. На крыльце голая толстая женщина рубила топором черепаху. Длинная, сухая бородавчатая старуха подозрительно косилась на нас и держалась за козу. Они были очень похожи, коза и старуха…
Но та же ласковая и теплая волна снова подхватила меня, и я очутился в бабушкиной комнате. Там было прохладно. Чистая, высокая кровать выросла перед моим носом. Сквозь забавные соломенные штуки прыскало тоненькими струйками солнце и испещрило чистый, натертый пол. И во всем этом царила, ласкала, смеялась бабушка. Но самое главное был стол. Он прочно наступил на пол толстыми дубовыми ногами. На нем были белая тяжелая скатерть и какие-то холмики (что-то покрытое салфетками). А на виду стояла ваза с непонятными фруктами. А еще выше, на фруктах, стоял золотой стаканчик, и из него выглядывал кусочками сахар. Настоящий белый сахар.
Я стоял, ухватившись за скатерть, и смотрел вверх. И опять что-то неуловимое, подчиняющее, теплое рассыпалось рядом со мной. Это смеялась бабушка. Она поцеловала меня в сосредоточенно заломленную голову и снова увлекла, а я забылся, подчинившись этой волне, и очнулся за столом, вымытый и переодетый. Я ел что-то очень вкусное и смотрел на сахар… Опять бабушка засмеялась – и я уже пил чай вприкуску. Я брал своими руками фантастически белый сахар и пил чай из невиданной чашки. Она была без ручки, и я не мог найти, где эта ручка отломалась. А бабушка объяснила, что чашка такая и была, что это настоящая узбекская пиала.
Я пил чай из пиалы. Вокруг нее, крадучись, ходили парами странные ежики. У них были красные животы и зеленые спины, и ходили они на задних лапах.
А потом я уснул – и увидел, что всюду лежит ослепительно белый сахар. Вокруг меня, как часовые, степенными, вкрадчивыми шагами ходят парами ежики, а бабушка смотрит со всех сторон, и отовсюду слышится ее теплый осыпающийся смех…
Я стою и верчу в руках пиалу. Она точно такая же. Я хорошо помню эту почернелую трещину. Но вокруг пиалы не ходят парами ежики – просто это какой-то азиатский цветок или плод, свисающий на стебле с края чашки. Непонятный и довольно безвкусно нарисованный.
Я иду к дядьке и долго роюсь в энциклопедиях и атласах. Я знаю теперь, как эта штука называется по латыни и как она растет.
Отец красит трубы в моей комнате. Мама кончила разбирать шкаф и шьет. Я думаю о том, что уже вечер и все вернулись с работы. Я начинаю слоняться по комнатам, передвигать слонов на телевизоре, раскрывать и закрывать книжки и даже рассматриваю газету. Наконец, я надеваю пальто, прикрываюсь шляпой и безразлично сообщаю:
– Я пошел за сигаретами.
– Только не возвращайся слишком поздно, – говорит над шитьем мама.
– Будь осторожен, – говорит отец. – На лестнице нет света, а двор разворочен. Ты надел шарф?
Я выхожу на улицу. Закуриваю сигарету и прихожу к моей девушке. Она такая же ласковая и спокойная, как вчера. Я выкладываю все, что накипело за день. А она слушает. И я успокаиваюсь.
А потом мы молчим. А потом снова разговариваем, уже вдвоем. Разговор чего-то касается и нигде не застревает. И я его сразу же не помню.
Потом я говорю, что мне пора, и остаюсь еще на час…
Я иду по дождливой лоснящейся улице, и мне навстречу плывут желтые пятна фонарей. Пусто и поздно. И через десять минут я подхожу к моему дому. У подъезда мокро поблескивает «москвич», и вдоль него красные буквы – «неотложка»… На баранке спит шофер, и мне почему-то кажется, что это – к нам.
Я спешу, спотыкаюсь на лестнице и долго вожусь с замком. В передней пахнет аптекой. Меня встречает дядька. У него сосредоточенный и прилежный вид.
– Когда это с ним? – спрашиваю я.
– С полчаса, наверное.
Я выбираюсь из пальто, как можно тише вхожу к себе в комнату и слышу из соседней слабый голос отца:
– Это ты, Алеша?
Я виновато появляюсь в дверях и не знаю, что делать, что говорить.
– Вот видишь… – говорит незнакомым голосом отец. Я вижу отца.
Белый халат порхает вокруг него. В пепельнице лежат ватки и пустые ампулы. На ручке кресла повисла опустошенная кислородная подушка.
Я стою в дверях и ничего не могу поделать со своим лицом.
– Ничего, Алеша… – слышу я словно издалека.
У врачихи бодрое и спокойное лицо: она делает дело. И она оканчивает его.
– Будет плохо – позвоните, – говорит она и поспешно уходит.
У нее был обыкновенный, обычный голос. И у дядьки в передней был все-таки обычный голос. А у отца… Кажется, это не его голос, такой слабый:
– Как это некстати… Как раз надо шкаф в Москву отправлять, – слышу я из вспухшей подушками кровати.
В этих подушках лежит мой отец. Какой он небритый… Утром он не казался мне таким небритым.
– Впрочем, это всегда некстати… – добавляет он и силится улыбнуться. Это трудно видеть.
Отец лежит ужасно неподвижно. И говорит неподвижно. Перед глазами у него – труба. Это ее он раскрашивал сегодня в два цвета: под цвет обоев и под цвет потолка… И теперь змейки белой краски наползают на красную.
Перед глазами отца – труба. Он открывает глаза:
– Краска натекла. Сотри, пожалуйста.
Он красил эту трубу, и это было последнее, что он делал.
Я вскарабкиваюсь на шкаф и вытираю краску.
– Главное, чтоб насухо, – слышу я снизу, и кажется: из ужасной глубины.
Я стою рядом с кроватью. Я стою рядом с отцом.
– Алеша!
– Да.
– Вытри кисточку… А то я не успел… Нет, не этой тряпкой.
Я вытираю кисточку другой тряпкой.
– Краски заверни и снеси на кухню.
Я успеваю дойти до двери:
– Ты все отнес?
– Да. – Я ставлю банки на пол.
– А хорошо завернул?
– Да.
– Поправь мне подушки…
Перед глазами отца – труба:
– Снова натекло. Вытри еще…
Я снова лезу на шкаф.
– Теперь попей чаю. Ты, наверно, голоден.
Я не хочу чаю, и я молчу.
– Ты слышал… Ты обязательно должен попить чаю.
Я наливаю чай в пиалу.
Фиг
Он посмотрел на карандаш: отлично получилось! – и взял следующий. Медленными, тщательными движениями начал очинять. Медленные, ровные, отваливались стружки, загибались полумесяцем. Если стружку пожевать – такой свежий вкус…
«Заодно очиню и цветные…»
Зеленый. И красный. И синий. Аккуратно собрал стружки в горсть и вышел в мамину комнату.