Нас всех, стоящих в печальном карауле у гроба, одарили словами участия Сашенькины приятели, подруги, поклонники… Они выгоняли из себя слова, заношенные не меньше признаний в любви, и почти через каждое соболезнование просвечивали любопытство, осуждение и, порою, злорадство. Однако я не имела никакого права осуждать этих людей — разве моя собственная скорбь имела хотя бы слабое сходство с подлинным чувством утраты? Глаза мои оставались сухими, как прошлогодняя трава…
…Спустя множество лет после того жуткого дня я начала понемногу прощать себе эту скупость — неистраченные слезы растянулись в прогрессии дней, как и любовь к сестре, хранившая холодное молчание, оживала с каждым годом, прожитым без Сашеньки. Впоследствии я с трудом вспоминала, сколько горя доставляла мне сестра, а ведь прежде считала, что с меня вполне можно писать женскую версию святого Себастьяна — в смысле стрел, посланных в меня Сашенькой. Теперь же все чаще я находила оправдания для сестры. Да и вообще, мы строили эту стену вместе, а наслаждаться результатами постройки мне пришлось в одиночестве…
Я рассказывала обо всем этом Артему — отцу, то есть Артемию, потому что видела в нем прежде всего священника. Отец Артемий долго сокрушался, что сестра не была крещеной, и жалел ее за слабость, а мне казалось, будто батюшка чего-то недопонимает. Потому что он жалел и меня, говорил: "ваше горе", "ваш долг", «самопожертвование». Как любому бездетному человеку, Артему казалось, что мое решение усыновить Петрушку — это подвиг. И все же, Артем был единственным моим знакомым, кто предложил мне помощь.
Мама помогать вовсе не спешила, смерть Сашеньки она переживала в «Космее» и отдавала любимой секте все свое время.
Артем сказал — осторожно, опасаясь ошпарить словами, как кипятком, что Сашенькино самоубийство могло быть следствием сектантских игр. Предсмертная записка ничего такого не доказывала, но священник словно не слышал меня: "Спасайте свою маму, Глаша". От этих слов я тоже отмахнулась потому что знала: каждый из них пашет свою пашню.
Марианна Бугрова тоже была с нами в крематории. Мама кинулась на ее пухлую грудь, как кидаются жители оккупированного города навстречу воинам-освободителям. Но эта возмутительно спокойная женщина отстранила маму и подошла к гробу сестры. Она вела себя как врач, вызванный для веского и решающего слова. Непонятно зачем Бугровой вздумалось разглядывать Сашеньку так пристально теперь, после смерти, — или мадам продолжала спектакль, делала вид, будто читает на холодном лике сестры тайные письмена, доступные ей одной? Мадам покивала головой, на секунду прикрыла глаза и сглотнула словно бы ей тяжело стало бороться с хлынувшей скорбью. Отвернувшись наконец от гроба, Бугрова прижалась взглядом к маминому лицу:
"Прекрати рыдать, Зоя, ты зря расходуешь бесценную энергию космоса! В гробу — пустая оболочка, футляр, покинутая скорлупа — как еще тебе объяснить? Сашенька уже на главной орбите, я видела, как она беседует с Небесными Учителями. Надо радоваться, что ее путешествие окончилось удачно, а ты рыдаешь — зачем, Зоя?"
Мама послушно стряхнула слезы и жалко улыбнулась. Бугрова уже покидала зал прощания, не дожидаясь, пока гроб уедет в печь. За ней потекла струйка незнакомых гостей — может быть, они пришли сюда, зная о дружбе Бугровой с моими родственниками?
Алешина мама долго дрожала подбородком, прежде чем кинуть вслед уходящей горстку слов — как пригоршню мелких камешков: "Это кто тут футляр? Ты о ком так сказала, а? Ну-ка вернись, она еще будет над гробом моей дочери так выражаться!" В этот миг Лидия Михайловна была недосягаемо высока, и я гордилась ею — она одна из всех вступилась за Сашеньку, и вся, отобесцвеченных волос до больных ступней, с трудом втиснутых в туфли, негодовала и кипела, как позабытый чайник.
Бугрова не подумала отозваться, прямая, мясистая спина была гордо вынесена из зала, никто не обернулся на подбоченившуюся, злую Лидию Михайловну.
Чуть раздосадованная сбоем церемонии, бархатная священница предложила нам проститься с Александрой Евгеньевной Ругаевой. Я чувствовала близкое пламя крематорских печей и не хотела пускать сестру к языкам огня.
Я не знала, почему Сашенька так яростно настаивала на кремации. Возможно, причиной был очередной «космейский» бред — сжигание тела расчищает дорогу к небесам. Первый раз в жизни я представляла небеса не призрачно-голубыми, но лютого, синего цвета. Вращаются белые звезды, переглядываются планеты, и на орбите сидит наша Сашенька, свесив ноги в густую, космическую ночь.
…Мы прощались с ней, неловко прикасаясь губами к ледяному лбу. Свежий запах хризантем спорил с запахом умершей плоти. В нише открылись дверцы, и гроб въехал в них ловко, как автомобиль в привычный гараж. Дверцы закрылись, священница склонила голову, и все побрели к выходу, пытаясь не думать о том, как начинается пир голодного пламени.
ГЛАВА 19. НАСЛЕДСТВО
Петрушка получил нотариально заверенное право звать меня «мамой», теперь этот маленький человек, в неделю лишившийся обоих родителей, занял главный трон в моей жизни.
Прежде меня нисколько не интересовали дети. Многие мои ровесницы давно обзавелись потомством. Мать соученицы однажды заманила меня в гости, так хотелось похвастаться недавно родившейся внучкой. Соученица одной рукой удерживала младенца на весу, другой приподнимала левую грудь, чтобы ребенку было удобнее сосать. Интимная сцена вызвала раздражение: зачем мне знать, как выглядит раздутая грудь одноклассницы, к которой намертво прирос младенец. Некрасивый, в красных пятнышках, младенец сосал грудь так яростно, что глаза у него закатывались, и халат матери намок от молока — оно просачивалось наружу бесформенным пятном, как если бы сарафан надели поверх мокрого купальника. Я не умилялась, а поскорее сбежала — в мир без детей.
Я думала, что не хочу стать матерью. И ошиблась — как обычно.
…Сашенькины похороны сильно растянулись во времени — так растягиваются свадьбы, чтобы приветить всю родню. Прах выдали не сразу, и половину бывших на кремации людей смыло в будничную жизнь. Даже отец не дождался: Лариса Семеновна объясняла по телефону, что у него прихватило сердце. Тяжеленькая урна, выданная мне под роспись, не имела к сестре никакого отношения — в ней могло находиться что угодно. Урну я везла домой троллейбусом, в пластиковом пакете с изображением Моны Лизы.
Письмом Сашенька просила развеять ее прах рядом с могилой мужа, она не поленилась прописать этот завет отдельной строчкой. Все, что касалось ее похорон, было описано очень четко, даже судьба Петрушки не дождалась подробных распоряжений.
Завещания у сестры не имелось, а Лапочкин свое составил. Квартиру, автомобиль «BMW», банковские счета в Люксембурге и Цюрихе Алеша завещал жене Александре и сыну Петру. На книжные тайники документ даже не намекал.
Носатая, матерая юристка долго крутила листы завещания: мне казалось, она хочет свернуть из них самолетик, да и выпустить на волю из открытого окна. Наконец, юристка разлепила губы и молвила, что я становлюсь официальной Петрушкиной опекуншей, а также распорядительницей унаследованного ребенком имущества. "Имейте в виду, гражданочка, после таких людей остаются приличные долги", — предупредила меня юристка, выцарапывая из пачки сигарету.