"Мы ждем Дитя Луны, и должны готовиться к Его появлению……повторять строки, которые Марианна Бугрова создала под воздействием Небесного Озарения. Читать строки два, а лучше четыре раза в день… Информполе… Шамбала… Чаша Грааля махатмы… Майтрея… Выход на орбиту… Путеводная звезда… Шестая раса…"
Чтобы наша мама вдруг да увлеклась подобной чепухой? Крайне сложно поверить, потому что с нее можно было рисовать Аллегорию Трезвомыслия, она крайне далека от всяческих внеземных увлечений. У меня были случаи убедиться.
В квартире этажом ниже проживала вишнуитка тетя Люба. Эта общительная особа отлавливала соседей на лестнице и подробно расписывала им скрытые и явные прелести вишнуизма. Последователи Вишну появились в Николаевске недавно, и народ наш почитал их безобидными чудиками. Завернутые в простыни апельсинового цвета, при бубнах и барабанах, вишнуиты каждое воскресенье оглушали Николаевск своим громким пением. В полдень начиналось босоногое шествие по Ленинскому проспекту, и ровно через час оранжевая стайка звенела под каменным балконом Кабановичей. Облокотившись на широкий гробик цветочного ящика, где Эмма всякий год безуспешно высаживала настурции с петуньями, мы свешивались с балкона, разглядывая звенящую и дерганую толпу: она заглушала даже колокольный звон от Сретенской церкви. Кабанович ворчал, что по вишнуитам можно сверять часы, а я однажды вычленила из отряда, слипшегося в единое существо, нашу тетю Любу: она была в сари, босая, с белым цветком в волосах. "Жасмин", — навскидку определила Эмма. Она мечтательно глядела вслед вишнуитам, пока те медленно утанцовывали прочь, и когда улица начала остывать от бубенно-барабанного буйства, призналась:
"Хоть сейчас бы все бросила и пошла вместе с ними!"
В обычные дни тетя Люба выглядела так же, как выглядело в те дни почти все сорокапятилетнее женское население России: акриловая кофточка, пережженные волосы, серьги с малахитами. К нам она приходила по-соседски запросто, в халате, и бисквитные пирожные исходили масляными слезами на столе, пока тетя Люба всучивала маме кассеты с релаксирующей музыкой и брошюры с тайными знаниями. Мама вежливо улыбалась, цепляла мельхиоровой лопаточкой пирожное, и оно бочком падало в тарелку тети Любы, смазывая лепестки… Ей приходилось уносить домой свои кассеты с брошюрами и толстую «Бхагавад-Гиту» с обложкой, похожей на разноцветный ковер: тетя Люба проигрывала маме гейм за геймом и, в конце концов, сдалась, скрывшись в неведомой нам нирване.
Эмма однажды сказала, что не видит свою жизнь сводом событий, предопределенных высшим разумом, где одно действие неумолимо проистекает из другого. Жизнь, по Эмме, — это произвольный орнамент цветных стекол в калейдоскопе. Или генератор случайных чисел. Поэтому, объясняла Эмма, она никогда не упрекала Бога или судьбу в грубом обращении с ее жизнью: нельзя же всерьез сердиться на конструктора калейдоскопа или на его владельца, вздумавшего тряхнуть пластмассовую трубочку!
В случае с Эммой ее, кстати, трясли с немалой силой.
Я, конечно, догадывалась, что Эмма не всегда была сморщенной, как груша из компота, старушкой, но фантазия все равно отказывала мне в попытках вообразить юные годы моей незаконной свекрови.
Всего только раз, под коньячок, Эмма размотала клубок воспоминаний. Я послушно сидела рядом, воздев руки — чтобы нитки не спутались.
Девочка Эмма родилась в семье оперного тенора Кабановича и балерины Паниной; малюткой ее выносили на сцену в "Мадам Баттерфляй" — Эмма громко кричала "Мама!" и тянула ручонки к исполнительнице главной партии, приземистой сопрано в кимоно. К школьному возрасту Эмма отметилась в десятке подобных «ролей», этим же временем у нее открылся голос. Тенор немедленно устроил дочь к лучшей преподавательнице по вокалу, какая была в Николаевске.
Голос тем временем рос и расцветал. Тенор тайно мечтал о том, как они с дочерью вместе запоют в "Il Trovatore". "Сегодня премьера, партию Леоноры исполняет Эмма Кабанович!" "Нам следовало назвать ее Леонорой", сокрушалась балерина, а Эмма тайно радовалась своему имени — так звали девушку из лучшей книги на свете.
На вступительном экзамене поддержать Эмму было некому. Консерваторскую комиссию возглавлял отставной баритон, два десятка лет назад безнадежно ухлестывавший за балериной Паниной, но отвергнутый ею в пользу еврейского тенора. Эта вполне водевильная история на деле оказалась драмой, и не в силах видеть счастливый дуэт, баритон покинул театр. В консерватории его приняли на ура, и вскоре баритон женился на одной из своих студенток, что носила гладкую балетную головку.
Кто мог знать, что время для сладкой мести придет так нежданно!
Увидев пред собой дитя чужой любви: с глазами позабытой, но при этом незабвенной балерины, с характерным носом ненавистного тенора, баритон сорвал поводья. Его несло, как ополоумевшую лошадь, и после долгого, брезгливого прослушивания Эмме объявили: "У вас в принципе отсутствует голос!".
Она выбежала из класса, сбив с места вертящийся стульчик.
Отец с матерью утешали Эмму, говоря о том, что три с половиной октавы свободного диапазона — уже голос, а баритон просто подлец. Но жертва была принята наверху: "Я ему поверила, а не родителям. Закрыла рот, и не спела с тех пор ни строчки". Ее взяли на теорию музыки, и счастливые ожидания жизни стали просто жизнью.
…Дальше Эмма рассказывать не стала, хотя мне очень хотелось знать продолжение. Я представляла себе долгие годы Эммы в музыкальной школе, как она диктует ребятишкам нотные фразы и как болит в ней отвергнутый голос, перебродивший своей собственной силой.
Моя мама ничем не напоминала Эмму. "Глаша, ты собираешься искать работу?" Этот вопрос появился на другой день после выписки и с каждым разом звучал все громче. "Попроси Алешу, — советовала мама, — он обязательно тебе поможет".
Мне было страшно даже думать на эту тему, ибо после того, что случилось, Лапочкину следовало вычеркнуть меня из списка родственников. А лучше убить: для надежности. Подстегнутая страшными видениями, я быстро выдумала другую возможность — она носила фамилию погибшего одноклассника.
Однажды мне приходилось обращаться за помощью к его маме: Марина Петровна была главным редактором газеты "Николаевский вестник" и курсе на третьем устроила мне летнюю практику в «Вечерке», с которой дружила «коллективами». Теперь, после смерти, звонить ей было и совестно, и страшно, но все же я решилась. От смущения в начале разговора я говорила странно, почти лаяла, но Марина Петровна обрадовалась. Наверное, она сумела простить историю с портретом и могилой, иначе не стала бы говорить: "Приходи прямо сегодня, Глаша. Пропуск я закажу".
Тогда все газеты Николаевска трудились в одном здании, довлеющим над однородным городским пейзажем. Это был новострой: унылое многоглазое здание, архитектор которого явно имел личные счеты с нашим городом. Кабинет Марины Петровны выходил окнами к моргу областной больницы, и это было несправедливо по отношению к ней.
Конечно, она заплакала, лишь только я появилась в дверном проеме. Она довольно долго плакала и даже пыталась неловко обнять меня: обняла, но сразу оттолкнула, ведь я была всего лишь одноклассницей ее сына. Потом в кабинет зашел мужчина с угодливым лицом, и Марина Петровна стала другая.