Анатолий бросил трубку, не дожидаясь, пока голос договорит. Он запретил себе думать об этом. Не думать. Не думать! Зачем ему уезжать? Он не может уехать. Извини, Серый, не может. И запретит себе думать о том, почему все вокруг — от следователя до бывшего друга — просят его слинять из страны.
От дома до филармонии было двадцать минут ходу — глупо брать машину, как бы привлекательно ее вздыбленные ноздри ни выглядывали из–под сугроба. И опять этот мысленный укол: черт его знает, где он будет встречать рассвет, при таких–то планах на вечер, а потому пусть лучше его фрау сверкает своими ноздрями в свете этого домашнего фонаря, сделавшегося за годы как будто предметом квартирной обстановки. Снег, валивший, когда из–за окон еще что–то брезжило, сейчас прекратился, сказочные сугробы ждали выезда сказочных карет, выкрашенные в черный цвет ажурные ограды парка напоминали о тех временах, когда общество было еще спасительно классовым, а парки тщательно защищались от тех горожан, которые сейчас в них уютно, рассыпавшись шарфом по снегу и зацепившись ногой о ногу, спали.
По правую сторону улочки, через чрезмерную арку, выпадавшую в центр города, он насчитал восемнадцать припаркованных и заметенных снегом автомобилей и никак не мог вспомнить, значит ли это, что она жива, или то, что ее уже нет: он опять забыл, что загадал о чете и нечете до того, как начал считать. Смерть ее представлялась теперь ему каким–то страшным чувством внутри — тишиной неспокойного рода. Он говорил «она мертва», и ничего не происходило, но потом откуда–то именно снизу поднималось ледяное небытие, знаменовавшее его собственную смерть, которая тоже ведь когда–нибудь наступит. Ему казалось, это единственный способ понять, где она сейчас, а если ее нет — представить, что и его тоже нет, и страшнее всего в эту игру было играть ночью, лежа, когда что открытые, что закрытые глаза сообщали одну и ту же безразличную ко всему мглу, и он не был уверен, что не умер.
Выйдя на проспект, Анатолий на секунду замер, ошалело крутя головой по сторонам: все было в праздничных огнях и гирляндах, все сверкало водопадами огней, люди готовились праздновать что–то декабрьское, но все эти торжества сейчас, конечно, отменят до тех пор, когда его Елизавета не найдется. Вдев голову в поднятый воротник пальто, он неприветливо зашагал, чувствуя, как и в нем неуместной волной, случайным воспоминанием о детской елке, поднимается какая–то праздничность, и он даже сопротивлялся ей, пока не почувствовал, что в самом искреннем веселье без Лизы есть нотка грусти, как в елочной игрушке, подаренной давно уехавшим человеком, которого еще любишь так, что лучше бы ее нечаянно разбить. Толпа текла вперед — галдящая, хмельная, поющая, обтекая высившиеся среди нее, словно скалы в пенных водах, ровные фигуры в черном, расставленные через семьдесят его шагов, а это означало, что Дэн был прав, прав.
Одеты стоявшие были по–разному — у кого длинное пальто, у кого — толстая спортивная куртка, одни были в кепках, другие — в меховых шапках, третьи — с непокрытыми головами, объединяло их лишь одно — черный цвет одежды, да высокий рост, да полная неподвижность. Нет, конечно, слишком многое их объединяло и выделяло из толпы, а не только что–то одно. Наушник на вьющемся проводке, уходивший из уха куда–то за спину, короткие стрижки, выражения лиц, утолщения слева на груди (неужели и эти с «пушками»?), взгляд, которым они профессионально осматривали всех идущих, взгляд глаз, в которые лучше не смотреть, не поднимать голову, но он поднял и посмотрел, и длилось это всего долю секунды, но «черный» отреагировал моментально, вычленив какую–то настораживающую особенность в смотрении Анатолия, и поднял рукав, и напряженно заговорил что–то своему запястью. Если его сейчас арестуют… Нет, его не будут задерживать, пока ведь не за что, он — обычный фриканутый горожанин, которых полно накануне ваших праздников, но следующий из оцепления встретил его уже поворотом головы и пристальным взглядом — лучше всего было бы, пожалуй, свернуть, выпить где–нибудь кофе и пройти сюда еще раз, когда этот их охотничий треморок поуймется, но время, время! Он очень боялся, что после того, как к филармонии подъедет кортеж Муравьева, вход в зал будет закрыт даже для тех, чьи билеты не аннулированы.
В толпе кто–то пробежал, пьяный, горячий, ошалевший, со всей очевидностью представляющий опасность только для самого себя и собственного носа на раскатанном льду тротуара. Но его уже засекли. За ним уже бежали. Искра нервозности проскочила по цепи, и об Анатолии, кажется, позабыли. Площадка перед филармонией была взята в двойное кольцо, а проспект перекрыт вовсе. Очень он правильно сделал, что пошел пешком. Для того, чтобы пройти через оцепление, нужно было только показать этим людям билет, а, кстати, где его билет, — и снова слишком яростно он принялся выворачивать карманы и шарить по брюкам — его снова заприметили, и уже отделилось несколько особенно черных силуэтов, и направились к нему, когда билет обнаружился в том кармане, с которого он начинал искать, и он показал им его, слегка уже примятый, и выдал такую жалкую, с перепугу, улыбку, что двое отступили обратно в свой круг. Любитель классической музыки. Типичный, во всей своей психопатологической красе. Плечо, голове над которым он протянул билетик, отползло в сторону, как и в случае с дверью в прокуратуре — лишь на столько, чтобы он мог протиснуться бочком: видно было некое общее правило пропуска обычных граждан куда бы то ни было, и заключалось оно в том, что ходить нужно — бочком.
Ему удалось пройти метров пятьдесят вообще без досмотра, и он врезался в толпу, скопившуюся на ступенях у входа. Лица над черными плечами здесь уже встречали его кривыми улыбками, видно, он, долговязый, худощавый и нервный, стал–таки у них поводом для насмешек. Как называли его эти рослые бритые скалы? Да и умеют ли они шутить? А здесь нужно было вынуть из карманов все металлические предметы и шагнуть во врата, молясь об их безмолвии. Металлодетектор ничего не заметил. Хорошо. Очень хорошо.
«Номер, место», — спросил у него мужчина, принимавший всех прошедших контроль, и, услышав ответ Анатолия, кивнул ему на нужный вход и кивнул стоящему у этого входа, чтобы тот проследил, что Анатолий войдет именно туда. Тот, когда Анатолий подошел к нему на расстояние удара кулака, выдал, глядя прямо перед собой (в какой для него раз?): «С мест не вставать, попыток уйти не предпринимать. Когда все закончится, выпустят».
Некоторое еще время Анатолий занимался исключительно тем, что отыскивал цифры на рядах сидений и следил за тем, чтобы они совпали, наконец, с номером, указанным на билете, и пытался при этом выглядеть не очень лунатично, потому что за ним следили глаза отовсюду, — стоило ему два раза сходить из одного конца ряда в другой, рядом оказался очень вежливый мужчина в черном, указавший ему, куда нужно сесть. Мужчина этот дошел до конца ряда и встал у места, где ряд выливался в проход, и — для Анатолия это было неожиданностью — такие же мужчины, вежливые и в черном, стояли вообще у каждого ряда, и их было очень, очень много. Он разрешил себе еще два взгляда по сторонам — направо, на бельэтаж (людей с винтовками видно не было, но они там, без всякого сомнения, имелись), и назад, к выходу. Последний взгляд сообщил ему, что от его ряда до дверей, пройдя которые, ему не видать уже никакого Муравьева, — всего десять метров, а потому нужно очень тщательно выбрать момент «застревания» в людской толпе. «Рядовой», то есть стороживший ряд товарищ, наверняка поторопит его, если он выйдет из межрядового пространства в проход в тот момент, когда нужной сутолоки еще не будет.