— Бляяааа!
И короткий удар себе по плечу — и я сразу все понимаю, понимаю, что нужно бежать дальше, а до него уже пятьдесят метров, я вижу, что значит этот удар по плечу, — ты показываешь, что у него явственно топорщится под рубашкой, от плеча и ниже, это закрывалось свободной, чересчур свободной рубашкой, но сейчас, когда этот танк разогнался, рубашка облепила его тело, и да — кобура, и черт знает что он собирается делать с пистолетом в ней, и твое «Бляяааа!» значит, что нужно бежать, что мы не знаем его намерений, а поэтому — руки в ноги, и, судя по интонации этого «Бляяааа!» — осталось уже немного — немного до чего–то, чего–то спасительного, и — снова на подкашивающиеся распорки ног, на эти негнущиеся ходули, и — со всех сил за тобой, и заносит — ноги уже устали, и все лицо в слюне — я очень давно не бегал, а ты уже очень далеко, ты — я знаю, меня не оставишь, но все равно — так далеко! Я рванул из последних сил, уже — признаюсь тебе честно — сдаваясь, уже готовый, ладно, черт с ним, получить пулю, вступить в убийственную для меня драку, я уже даже темп сбавлял, когда в глубине двора мелькнула двумя багровыми огнями какая–то громада — черная, как сама темень двора, и я услышал мощное чваканье открывшейся двери — там машина, и так быстро и неожиданно оказался рядом, а ты уже крутила ключ в зажигании, колотя, истерично колотя еще неживой педалью газа по полу, и джип — чернющий, еще более громадный, чем тот снежно–белый Lexus Rx , рванул вперед, и моя незакрытая дверь с грохотом танкового выстрела саданула по пискнувшей дворовой машине, и смяла ее, кажется, от задницы до капота, и закрылась, едва не оттяпав мне руку.
Мы набирали скорость — вела ты очень небрежно, но очень быстро, — подцепили боком мусорные баки, сгребли чересчур высунувший задницу в проезд мотоцикл, протянули за собой и саданули его об еще одну машину–дворнягу, и вокруг был рев потревоженных сигнализаций, а на спидометре было восемьдесят, а ехали мы по узенькому, заставленному машинами двору, и нас подбросило — ты цапнула колесом бордюр, и кинуло обратно вниз, с легким заносом, и двор, длинный, как коридор в морге, закончился прямо в перекресток, и, обращенный к нам, явственно и безапелляционно горел красный свет, и в трехстах метрах ниже по проспекту переливался салатовым жилетом гаишник, которых всегда выставляли в немереных количествах охранять репетицию. И ты выскочила на красный прямо под колеса — даже не одной машины, а целого потока, и нажала что–то под рулем, и джип издал рев сирены, и гаишник должен был припухнуть с такой наглости — ты летела прямо на него, ему пришлось даже отступить на тротуар, и его рука с палочкой пошла вверх — он сейчас махнет нам и, когда ты не остановишься, — прыгнет в машину и понесется нам вслед с красным проблесковым, а если мы не остановимся (а мы не остановимся!)— применит табельное оружие по колесам, что, с учетом нашей скорости, введет нас в ступор, завалит машину на бок, и что же, черт побери, он делает?
Его рука продолжала ползти вверх и уже достигла груди, и дальше, на уровне плеча, палочка выпадает из его руки и повисает на шнурочке, а рука — рука продолжает подниматься, подниматься вверх, и — ну ничего себе! — она прикладывается к фуражке в вытянутом виде — он отдает тебе, он отдает нам честь — нам, только что проехавшим на красный. Ты ехала посреди двух полос, ехала сто сорок по городу и нагло мигала дальним светом добропорядочным машинкам, ползущим по своим детским дорожкам, раздвигая, разгребая их, — и они жались к бордюрам с двух сторон, давая дорогу черненому, тонированному, ревущему, и мы — мы были в этой машине. Проспект Победителей закончился, ты, почти не сбавляя скорости, вывернула на кольцевую и дальше, на гродненскую трассу. Мы бежали из города? Мы решили умчаться за границу — до Евросоюза сто двадцать километров, и паспорт у меня с собой, и первый страх от твоей езды у меня прошел, и нужно было спросить что–нибудь ироничное, и я изобразил что–то вроде:
— Бежим по льду Финского в Германию? Вернувшись, сделаем революцию?
Но ты не настроена была шутить. Ты, беспомощно виляя по полосам, вздрагивая, когда дорога делала очередной изгиб, вся прикованная к дороге, хрипло сказала:
— Мы едем в Тарасово. Там у меня дом. За нами никто не гонится.
Проверить это было просто, достаточно одного взгляда в зеркало заднего вида: ни одна из машин жиденького потока гродненской трассы не пыталась выжать такую бешеную скорость. А ты небрежным движением коснулась какой–то кнопки, и динамики взвизгнули запредельными, зверскими звуками, где–то под ногами, разнося вибрации по всей поверхности железа так, что слушать можно было, даже зажав уши — собственной диафрагмой, — задышал исполинский сабвуфер, и нереальная, потусторонняя мелодия, будто на небесной терке натирают субстанцию, из которой делают взрывы снарядов или грохот грома, — оглушила. Chemical Brothers. Лучшая музыка для ночи и беспредельной езды. Мы неслись по крайней левой, и ни одна тварь этого мира не могла угнаться за нами, и доносящийся как будто из моей, из твоей глотки голос пел — нет, кричал, кричал на пределе: I need to believe, — и пока эта мелодия будет прокачивать звуки, пока Chemicals будут дышать сабвуфером в этой грозной машине, нам ничего не грозит, и мы никогда не умрем. I need to believe! Громче, еще громче, и педаль газа до упора, не слышно даже рева огромного, в пять литров, двигателя — только два пятна света впереди, и огни встречных, и быстрое мелькание фар заднего света обычных смертных, и мы — два бога, под этот мощный, волнующий, грохочущий, как на небесной колеснице, — I need to believe!
Машина Зевса, музыка Зевса, у меня в руках молнии, в твоих глазах отражается свет фар, и мы танцуем, прыгая на сиденьях, мы только что ушли от погони, от смертельной опасности, да что там — давай честно, нас чуть не постреляли, причем непонятно, за что и кто, — какой–то рыжий мудак, боров, оказавшийся таким пугающе быстрым бегуном! Но вот теперь мы рвем через ночь, двигатель — на четырех с половиной тысячах, и наверняка работает турбина, эти полторы тонны металла рассекают ночь как пуля, и нам никто не страшен, и нас никогда и никто не посмеет догнать, пока звучит эта мелодия, и, если вдруг нам случится умереть сейчас — это будет совсем не страшно, главное, чтобы грохотал этот I need to believe! I need to believe! И непонятно: эта ночь такая потому, что грохочут Chemicals, или Chemicals вставляют так потому, что ночь, и дорога, и скорость; но вот эта мелодия — как боевой клич, как заклинание берсерка, эта мелодия и есть мы, наша уверенность, никто и ничего с нами не сделает — у нас номера «КЕ», и менты отдают нам честь, а если вдруг сверху сейчас появится вертушка со снайперами, мы просто сделаем громче звук, и вся эта мразь ссыплется с небес одним усилием нашей воли. I need to believe! Я тоже хочу поверить, поверить — тебе, поверить — себе, и я — верю! Все по–настоящему. Я не представляю, кто ты, что ты, но я не могу оторвать глаз от того, как ритмично двигаются твои плечи в полумраке нашего ревущего тигра. Из–за тебя за нами гнались, но мы сбежали от погони и несемся сейчас куда–то в Тарасово, а Тарасово, как известно, — местная Рублевка, оно даже круче Рублевки, ведь на Рублевке живут олигархи, а не те, кто их доит, у тех, кто их доит, — спецдачи в неприметных местах, названий которых никто не знает; а в Тарасово живут именно те, кто доят, те, кому все можно, те, у кого спецномера: партия и правительство, — любого бизнесмена за такой вот четырехэтажный дворец моментально раскулачили бы в диссиденты.