Только представьте себе: чтобы я кого-то жалел.
Началась война, и жизнь переменилась — словно за одну ночь. Бродяги больше не крутились вокруг железной дороги. Открылось множество рабочих мест, и молодые люди уже не слонялись в поисках работы и не голосовали на шоссе, а расхаживали в тускло-синей или защитной зеленой военной форме. Мать сказала — мне повезло, что я такой. Я решил, что она права, но запретил ей повторять это вне дома. Я уже вернулся из Годрича, моя учеба закончилась, и я сразу устроился на работу счетоводом в универсальный магазин Кребса. Можно было сказать — и наверняка говорили, — что меня туда взяли из-за матери: она работала там же в бакалейном отделе. Но повлияло еще и совпадение: как раз в это время Кенни Кребс, молодой управляющий, завербовался в военно-воздушный флот и погиб во время учебного вылета.
Такое стало обычным делом, и все же в атмосфере ощущалась некая энергия, и у людей завелись деньги. Я чувствовал себя отрезанным от своих ровесников-мужчин, но для меня это было привычно. Впрочем, были и другие молодые люди в том же положении. Сыновей фермеров не призывали в армию — они должны были растить хлеб и скот. Некоторые молодые парни согласились на бронь, даже несмотря на то, что на ферме был батрак. Я знал, что меня никто не спросит, почему я не на фронте, — разве что в шутку. Если кто-то спрашивал, у меня был наготове ответ: «Я должен вести счета». У Кребса, а вскоре и у других. Я занимался цифрами. Тогда еще мало кто думал, что на это способны и женщины. Даже к концу войны, когда женщины уже давно выполняли и эту работу. По-прежнему считалось: хочешь, чтобы работа была сделана хорошо, — нанимай мужчину.
Иногда я задаю себе вопрос: почему заячью губу, зашитую вполне нормально, хотя и заметно, и речь — странновато звучащую, но вполне понятную — сочли достаточной причиной, чтобы меня не призывать? Я ведь наверняка получил повестку и ходил на врачебный осмотр, и там меня признали негодным к строевой службе. Но я этого не помню, хоть убей. Может, я так привык к тому, что меня считают негодным в том или ином отношении, что и этот отказ воспринял как должное?
Порой я запрещал матери обсуждать ту или иную тему, но вообще не особо прислушивался к ее словам. Она вечно выискивала во всем положительные стороны. Я кое-что знал о ней — не от нее. Я знал, что из-за меня она боялась рожать еще детей, и когда сказала об этом мужчине, который за ней ухаживал, он ее бросил. Но мне не приходило в голову жалеть ее или себя. Я не страдал из-за отсутствия отца, умершего еще до моего рождения, или девушки, завести которую мне не давала внешность, или недосягаемости мимолетного триумфа — возможности гордо прошествовать по улицам города, уходя на войну.
Мы с матерью ели на ужин свои любимые блюда и слушали по радио то, что хотели. Перед сном это всегда были зарубежные новости Би-би-си. Когда выступали король или Черчилль, у матери всегда начинали блестеть глаза. Я сводил ее в кино на «Миссис Минивер», и этот фильм тоже очень сильно на нее подействовал. Драмы — вымышленные и настоящие — наполняли нашу жизнь. Эвакуация из Дюнкерка, мужество королевской семьи, ночные бомбежки Лондона и Биг-Бен, который упорно звонил, возвещая мрачные новости. Военные корабли, пропавшие в море, а потом — гораздо страшнее — гражданское судно, паром, затонувший между Канадой и Ньюфаундлендом, так пугающе близко к нашим собственным берегам.
В ту ночь я не мог уснуть и пошел пройтись по улицам. Мне нужно было подумать об утонувших. Старухи и почти старухи вроде моей матери, не выпускающие из рук вязанья. Какой-нибудь мальчишка, измученный зубной болью. Другие люди, которые провели последние полчаса своей жизни — перед тем, как судно затонуло, — жалуясь на морскую болезнь. Меня переполняло очень странное чувство, отчасти ужас, а отчасти… наверно, точнее всего будет описать это как своего рода леденящий восторг. Как будто взрывами смело прежнюю жизнь и наступило равенство — я не могу не сказать об этом, — равенство между такими, как я, и людьми еще хуже меня, с одной стороны, и такими, как они, с другой.
Конечно, это чувство исчезло, когда я ко многому привык, — в последующие годы войны. Голые ягодицы здоровых молодых людей и худые ягодицы стариков, загоняемых в газовые камеры.
А может, и не исчезло, но я научился его гасить.
Наверняка я за годы войны сталкивался с Онеидой и как-то следил за ее жизнью. Ее отец умер прямо перед Днем Победы, и его скорбные похороны как-то неловко смешались с торжествами. Моя мать тоже умерла — следующим летом, как раз тогда, когда стало известно про атомную бомбу. Но смерть матери была более внезапной и публичной — она умерла прямо на работе, сказав только: «Мне надо присесть на минуточку».
В последние годы жизни отца Онеиды его мало кто видел и мало кто о нем слышал. Нелепая работа в Хоксбурге закончилась, но Онеида, кажется, была занята еще сильнее. А может, тогда просто в воздухе висело ощущение, что все подряд ужасно заняты — вынуждены вести учет своим продуктовым карточкам, слать письма на фронт и пересказывать письма, полученные в ответ.
К тому же на Онеиде остался большой дом, который ей теперь приходилось вести в одиночку.
Однажды она остановила меня на улице и сказала, что хочет попросить совета насчет продажи. Продажи дома. Я сказал, что об этом на самом деле не со мной надо говорить. Она сказала, что, может, и так, но меня она знает. Конечно, она знала меня не лучше, чем любого другого жителя города, но все равно настояла на своем и пришла ко мне домой для разговора. Она похвалила, как я перекрасил дом и переставил мебель, и заметила, что все эти перемены, должно быть, отчасти спасают меня от тоски по матери.
Это было правдой, но мало кто способен сказать такое вслух.
Я не привык принимать у себя гостей, поэтому ничем не угостил ее, только дал советы и предостерег от ошибок и все время напоминал ей, что я не специалист.
Потом она взяла и сделала все наоборот. Согласилась на первую же предложенную цену, в основном потому, что покупатель без конца распространялся, как влюбился в этот старый дом с первого взгляда и будет счастлив растить в нем детей. Дети там или не дети, но лично я доверился бы кому угодно из жителей города, только не ему. И за дом он предложил гроши. Я не мог не сказать об этом Онеиде. Я сказал, что дети разнесут дом по камешку, а она ответила, что дети для того и существуют. Они должны шуметь и грохотать — прямая противоположность ее собственному детству. Но, по правде сказать, в доме не успели пошуметь никакие дети, потому что покупатель немедленно снес его и построил четырехэтажный доходный дом, с лифтом, а участок превратил в автомобильную стоянку. Это был первый многоквартирный доходный дом в нашем городке. Когда начался снос, Онеида в ужасе прибежала ко мне с вопросом, нельзя ли что-нибудь сделать — например, объявить старый дом архитектурным памятником, или подать в суд на покупателя за нарушение обещаний (которые он давал исключительно устно), или еще что-нибудь. Ее изумляло, что человек может такое сделать. Человек, который регулярно ходит в церковь.
— Я бы сама ни за что так не поступила, а ведь я только и хожу что на Рождество.