Надо мне кого-нибудь спросить. Вот этот мужчина, который расставляет корзинки, – он же наверняка здесь на работе, хотя и не похож на привратника. Да и вообще, зачем тут привратник?
Прихожане выбирали, где сесть или где встать на колени, чтобы помолиться. Иногда они поднимались и переходили на другое место – наверное, из-за ослепительного сияния солнечных лучей, проникающих через драгоценные витражи. Обращаясь к мужчине, я перешла на шепот – сказалась старая церковная привычка, – так что он даже не расслышал и переспросил. Потом как-то озадаченно и недоуменно кивнул в сторону исповедален. Значит, надо было говорить иначе, поточнее и поубедительнее.
– Нет-нет. Я просто хочу поговорить со священником. Меня прислали с ним поговорить. Мне нужен именно отец Хофстрейдер.
Человек с корзинками скрылся в боковом проходе и спустя минуту возвратился в сопровождении плотного, энергичного молодого священника, одетого не в рясу, а в обычный черный костюм.
Молодой человек провел меня в комнату, входа в которую я раньше не замечала. Точнее сказать, это была не комната, а маленький придел храма: мы прошли туда не через дверь, а через арку.
– Здесь можно спокойно поговорить, – сказал он, пододвигая мне стул.
– Отец Хофстрейдер…
– Извините, я не отец Хофстрейдер. Его сейчас нет, он в отпуске.
Я растерялась, не зная, что делать дальше.
– Но я готов вам помочь.
– Есть одна женщина, – начала я, – она сейчас умирает в больнице Принцессы Маргариты в Торонто…
– Да-да, эту больницу мы хорошо знаем.
– И она попросила меня… То есть оставила записку… Она хочет видеть отца Хофстрейдера.
– Она прихожанка нашей церкви?
– Не знаю. Я даже не знаю, католичка ли она. Вообще она живет здесь, в Гелфе. Это моя подруга, но я не видела ее много лет.
– А когда вы с ней говорили?
Мне пришлось объяснить, что я с ней не говорила. Она спала, но оставила мне письмо.
– Так, значит, вы не знаете, католичка она или нет?
У него в углу рта виднелась болячка – трещина. Должно быть, ему больно говорить.
– Думаю, что все-таки католичка, но муж у нее неверующий, и она от него скрывает. Не хочет, чтобы он знал.
Я надеялась, что это немного прояснит ситуацию, хотя не была уверена, что дело обстояло именно так. Мне казалось, этот священник вот-вот потеряет всякий интерес к делу.
– Отец Хофстрейдер должен быть в курсе, – добавила я.
– Так вы с ней не разговаривали?
Я объяснила, что моя подруга спала под воздействием обезболивающих, но это у нее продолжается не все время и наверняка бывают периоды просветления. Последнее я всячески подчеркнула, как самое главное.
– Но если она хочет исповедаться, то ведь в этой больнице есть свои священники.
Я не знала, что на это ответить. Просто вынула письмо Шарлин, расправила его и протянула ему. Теперь мне показалось, что почерк вовсе не так хорош. Он выглядел вполне читабельным только в сравнении с буквами на конверте.
Лицо священника стало озабоченным.
– А кто такой этот К.?
– Это ее муж.
Я испугалась, что он захочет узнать фамилию мужа, чтобы связаться с ним, но вместо этого он спросил о Шарлин:
– А как зовут вашу подругу?
– Шарлин Салливан.
Удивительно, что я смогла вспомнить ее фамилию. И вдруг меня осенило, что она звучит вполне по-католически
{79} и, значит, муж – католик? Однако священник мог решить, что муж отпал от католической церкви. Тогда желание Шарлин скрыть от него свою просьбу выглядело более понятным, а сама просьба – более убедительной.
– А почему она просит приехать именно отца Хофстрейдера?
– Наверное, какое-то особенное дело. Специальное.
– Любая исповедь – дело весьма специальное.
Он поднялся, но я продолжала сидеть. Тогда он тоже сел.
– Отец Хофстрейдер сейчас в отпуске, однако из города не уехал. Я могу позвонить ему и спросить. Если вы настаиваете, конечно.
– Да, пожалуйста!
– Вообще-то, мне не хотелось бы его беспокоить. Он не очень хорошо себя чувствует.
Я ответила, что если он не в состоянии сам доехать до Торонто, то я могу его отвезти.
– О транспорте мы позаботимся, если возникнет необходимость.
Он вытащил шариковую ручку, пошарил по карманам и, не найдя того, что искал, перевернул письмо Шарлин чистой стороной, чтобы написать на нем ее имя.
– Чтобы не забыть. Как, вы говорите, ее зовут? Шарлотта?
– Шарлин.
Вы спросите, было ли у меня искушение вдруг взять и все рассказать, прервав эту говорильню? И наверное, не единожды? Вы, должно быть, думаете, что я могла проявить мудрость и наконец открыться, понадеявшись на это великодушное, хоть и ненадежное прощение? Но нет, такое не для меня. Что сделано – то сделано. Сонмы ангелов, кровавые слезы – нет, это невыносимо.
Я сидела в машине, ни о чем не думая, и даже не заводила мотор, хотя становилось страшно холодно. Было непонятно, что делать дальше. То есть я знала, что можно сделать. Выехать на шоссе, влиться в блестящий бесконечный поток машин, двигающихся в сторону Торонто. Или, если не будет сил вести машину, найти тут гостиницу и переночевать. В большинстве отелей вам либо дадут зубную щетку, либо покажут автомат, в котором ее можно купить. Я понимала, что можно и нужно сделать, но любое движение было выше моих сил.
Моторным лодкам на озере полагалось держаться подальше от берега. И в особенности от пляжа детского лагеря, чтобы волны, которые эти лодки поднимали, не мешали нам купаться. Но в то последнее утро, в воскресенье, два катера устроили гонки и кружили по воде довольно близко – не к спасательному плоту, разумеется, но все-таки достаточно близко, чтобы до нас докатывались поднятые ими волны. Плот вдруг сильно подбросило, и Полина закричала изо всех сил, призывая прекратить безобразие. Однако моторы ревели, гонщики ничего не слышали, и к тому же большая волна уже все равно устремилась к берегу, заставляя резвившихся на мелководье девчонок подпрыгивать, чтобы не оказаться сбитыми с ног.
Шарлин и я одновременно потеряли равновесие. Когда раздался крик Полины, мы стояли спинами к плоту, по грудь в воде, глядя на подплывающую Верну, и вдруг почувствовали, что волна подхватывает и швыряет нас. Как и все вокруг, мы, наверное, закричали – сначала от страха, а потом от радости, когда снова почувствовали под собой дно и увидели, как волна разбивается о берег. Следующие волны были уже не такими сильными, так что можно было удержаться на ногах.