Приходилось часто ездить к старикам; у Насти начался учебный отпуск – и кончился, сессия была сдана и осталась позади. Кончалось лето. Осень, теплая и спокойная, пришла незаметно, словно лето продлили. Бабка выздоравливала, но медленно; дед «блажил», по выражению матери. Стало можно появляться на хуторе реже, но как раз тут Карла с Аликом Штрумелем послали в командировку в Ленинград, на целую неделю.
Обратный поезд шел всю ночь. Позднее утро было ленивое, туманное, промозглое.
Поручень был тусклым от мороси, рука скользила по пронзительно холодному металлу.
Гравиевую дорожку, он почему-то был уверен в этом, нужно было увидеть летом. Осталось его дождаться.
22
Листопад начинается незаметно. Пожелтевшие листья, упругие и шелковистые, бесшумно слетают с деревьев и не падают, а легко садятся на землю, как бабочки на цветок, не зная еще, что никогда не вернутся на ветку. Пройдет неделя – и они утратят нежную гибкость, начнут сохнуть, темнеть, а потом и вовсе перестанут быть чем были – листьями, и превратятся в сухой шелестящий мусор.
Кладбище выглядело по-осеннему нарядным. В отличие от Ботанического сада здесь не убирали опадающую листву. Лариса замедлила шаги, уступая дорогу пожилой паре. Мужчина нес банку с краской и в той же руке держал кисточку, завернутую в газетную бумагу; женщина коротко взглянула на Ларису, поправила платок.
Еще один поворот; пришла.
Такое нехитрое действо: сполоснуть банку, набрать воды, поставить четыре белые гвоздики, любимые цветы Германа. Убрать опавшие листья и налетевший сор. Когда все сделано, хорошо бы присесть на скамейку и помолчать наедине с ним. Однако скамейки нет, как нет и ограды: могила стоит в дальнем углу кладбища, чуть особняком; разве что кусты посадить? Не здесь Германа следовало бы хоронить, а рядом с могилами его матери и отца, где росли могучие клены, однако Лариса не была на старом хуторе с того самого летнего дня сорокового года, когда их оттуда выслали, а потому не знала, сохранилось ли кладбище. Когда же человек умирает в одночасье, дом для него только один – земля; а земля везде земля. И хорошо, подумалось внезапно, что вокруг столько места, хотя сколько мне его понадобится?..
Неужели целый год прошел, целый год без тебя? Без тебя, но я разговариваю с тобой все время. Если я до сих пор не сошла с ума, то… Или сошла, но не знаю об этом? Как странно, Герман, как странно. Я так часто говорю эти слова: как странно, так и не зная, о чем они были сказаны, но ведь все вокруг так странно, что другие слова просто не приходят на язык, и это тоже странно, что не находится других слов, правда? Темнеет рано, Герман: октябрь. Я опять оставляю тебя. Но ведь ты первым нас оставил… Теперь жди.
Прощай, милый.
Назад по той же тропинке; день темнеет, тропинка тоже. Оказаться одной на кладбище, да еще в сумерки, совсем неуютно. Почему-то вспомнилась пара с краской и кисточкой. Должно быть, скамейку красили.
Из-за небольшого холма впереди показалась женская фигура, тоже двигавшаяся в сторону выхода. Теперь Лариса боялась испугать женщину своими неслышными шагами. Тут же обернулась – не идет ли кто-нибудь сзади так же неслышно. Обернулась, словно почувствовав ее присутствие, и женщина, но не пошла вперед, а остановилась. Не знает, куда идти? Лариса ускорила шаг, но та уже удалялась.
В воздухе разливалась синька сумерек, затапливая пестроту деревьев, заштриховывая кусты и памятники в бесформенные темные глыбы. Глаз еще различал на дорожке яркие опавшие листья. Среди желтых пятен белел четкий прямоугольник. Лариса нагнулась: платок, и ускорила шаг:
– Подождите, пожалуйста!
Догнала у самых ворот. Женщина обернулась и оказалась Тоней, но Тоней такой бледной и исхудавшей со дня сороковин, когда они виделись в последний раз, что мало походила на себя прежнюю.
Здесь, за воротами кладбища, светил уличный фонарь. Домики по обе стороны были по большей части деревянные, редко двухэтажные, только в конце улицы нелепо высился каменный дом этажей на пять.
Тоня кивнула, поблагодарив, и бережно спрятала платок в сумку.
– Федора Федоровича платок, Царствие ему Небесное.
И медленно перекрестилась под громкое Ларисино «как?!», после чего рассказала, «как». Говорила коротко и суховато, чтобы – Лариса понимала – не разрыдаться, но все равно голос временами срывался и стал прежним Тониным голосом, только когда она властно перебила виноватое Ларисино бормотание, что «не знала, а то бы, конечно…»
– Не знала, конечно; откуда тебе знать было? В газетах не объявляли.
Замолчала. Лариса прикусила губу: зачем она про газеты – не потому ведь, что о Германе писали, что некролог был?
– Мы так живем, что никому ни до кого дела нет, – продолжала Тоня. – Кто слег, кто помирает, кто… – голос перехватило, – кого больше… кого схоронили. И телефоны есть, да что толку?..
Не договорила, да и не было в этом нужды, все уже сказала. Пока Лариса думала, когда будет уместно отвлечь, спросить о детях, собеседница ее опередила:
– Как твой сын, не женился еще?
Благосклонно выслушала ответ, спросила о свадьбе и тоже осталась довольна, сделав к тому же непререкаемый вывод: какая же свадьба могла быть, если недавно были похороны.
В конце квартала Лариса приготовилась попрощаться, но Тоня снова опередила:
– Зайдем ко мне чаю попить, тут совсем близко.
Пришлось согласиться. Не потому что «совсем близко», а все еще чувствуя вину, что не пришла тогда – ни на похороны, ни после.
Узнала дом – он не изменился. На первом этаже были, как и перед войной, аптека и пекарня. Вернее, тогда-то как раз была пекарня, а теперь обыкновенный хлебный магазин, каких в городе достаточно, и ни один не является пекарней: велят завтра продавать ботинки – начнут продавать, только вывеску «ХЛЕБ» заменят на «ОБУВЬ».
– У нас пекарня хорошая, – похвасталась Тоня, – то вафли, то сухарики ванильные дают.
Наверху, в квартире, стояла тишина. Свет в прихожей был тусклым, словно в тамбуре. В столовой что-то изменилось, да и не мудрено за столько лет.
– Вы с Германом к нам редко заходили.
Тоня доставала из буфета посуду.
Действительно, согласилась мысленно Лариса, всего раз или два заходили. Над буфетом висела большая картина маслом, которую она не помнила: грозное море, огромная надвигающаяся волна – и крохотный плот с обломком мачты и мечущимися людьми, которых вот-вот этой волной накроет.
Хозяйка, хоть и стояла спиной, горделиво кивнула на картину:
– Один пациент Федору Федоровичу подарил. Художник.
На столе между тем появился благородного фарфора чайник, в тугом блестящем чреве которого набухала плотная стая чаинок, готовая пролиться темной медовой струей в такие же благородные, как и чайник, чашки. На блюдца послушно легли серебряные ложечки, а посреди стола красовалась ваза из той же фарфоровой семьи, полная домашнего печенья, даже на глаз рассыпчатого. Изысканный сервиз, в большинстве домов предназначенный специально для гостей, когда хозяйка достает спящие летаргическим сном чашки и поспешно бежит на кухню их перемывать, Тоня расставила быстро и привычно, так что стало ясно: пьют из этих чашек часто, а то и каждый день.