Про себя Олька называла его «Босини», как того архитектора из «Саги о Форсайтах». Она привезла с собой несколько книг, но снова читала «Сагу».
Удивительная это была книга. «Сага» потеснила даже «Отверженных» и любимого «Давида Копперфильда». В этой книге можно было жить, что она и делала. Поэтому, наверное, дочитав в первый раз, Олька перевела дух, обвела комнату пустым взглядом и… снова открыла начало. Так гость возвращается и открывает дверь дома, из которого только что вышел, но обнаружил, что впопыхах забыл шапку. Его встречают и радостно тормошат: хорошо, что вернулся, побудь еще! Вот, кстати, и чай горячий. И кажется человеку, что это сейчас самое важное – выпить чаю, поговорить, посидеть здесь подольше; а улица – куда она денется, эта холодная улица! Как и шапка, которую вовсе не забыл, оказывается, а попросту затолкал в рукав пальто, и если уши вдруг вспыхнут, то не из-за шапки, конечно, а от горячего чая.
В этой книге Олька была у себя дома, каким был для нее дом до появления в их жизни Сержанта. Дом ее детства ничем не напоминал роскошные гостиные Форсайтов, с дворецкими и горничными, с обязательными переодеваниями к обеду, где дамы сидели за столом в декольтированных платьях. Нет, ее дом был совсем другим, да и не домом вовсе, а обыкновенной квартирой, где, кроме нее и бабушки Иры, жили прадед с прабабкой, Максимыч и Матрена, и семья пропавшего на фронте бабушкиного брата. На всех – две просторные комнаты и кухня, казавшаяся огромной, потому что Олька ездила по ней на трехколесном велосипеде, стараясь не попасться под ноги бабушке Матрене. «Ос-споди, что за ребенок такой, – ворчала она, – ступай с глаз, пока я тебя не обварила!» – и отправляла правнучку, которую тогда все звали веселым именем «Лелька», в комнату, подсластив ссылку свежей и хрусткой капустной кочерыжкой. Дом, где перед иконами горели лампадки, на кухне пахло керосином и подспудно зреющим скандалом, но всегда хватало главного лакомства: жареной картошки и книжек, – тот дом ничем не напоминал дома Форсайтов, кроме разве что чая, который неизменно пили как Форсайты, так и Ивановы. Когда Олька читала об очередном чаепитии, она видела Максимыча, протягивающего жене свою любимую чашку, чтобы она привычным за пятьдесят с лишним лет движением поднесла чашку к самовару и повернула блестящий краник; потом налила бы себе в тонкий стакан, вдетый в ажурный серебряный подстаканник. Оба всегда пили вприкуску, обмениваясь привычными жалобами, что сейчас хорошего рафинаду «днем с огнем», и вздыхая – о рафинаде и о многом другом.
Нищие старики, Ивановы не только не были похожи на Форсайтов – они были их полной противоположностью. Как не были похожи бабушка, тетя Тоня, дядя Мотя и покойный крестный ни на кого из Форсайтов следующего поколения. Отчего же, читая о приеме у Тимоти, Олька видела столовую крестных и твердо знала, что все три тетки – Энн, Джули и Эстер принимали гостей именно здесь? И тетя Джули, нелепая и трогательная, никогда не казалась ее смешной, ведь только Джули по-настоящему огорчилась, увидев брата, старого Джолиона, и безошибочно почувствовав главное; вот… Она быстро пролистала страницы: «…тетя Джули остановилась у окна и сквозь щелку между кисейными занавесками, плотно задернутыми, чтобы с улицы ничего не было видно, стала смотреть на луну… И, стоя там в розовом чепчике, обрамлявшем ее круглое, печально сморщившееся лицо, она проливала слезы и думала о “бедном Джолионе” – старом, одиноком, и о том, что она могла бы помочь ему и он привязался бы к ней и любил бы ее так, как никто не любил после… после смерти бедного Септимуса».
Точно так же стояла тетя Тоня, неподвижно и долго стояла у окна столовой, когда умерла бабушка Матрена, и потом, совсем недавно, в январе, после похорон дяди Феди. Никакого чепчика, и лицо у нее не круглое и не морщинистое, но слезы, но слезы – о живых и умерших… Читая, Олька словно смотрела с улицы на окна и видела сразу обеих: сморщенную английскую старушку, плачущую о брате, да, но едва ли не больше о своем давнем и безнадежном одиночестве и никому-не-нужности; и крестную – подтянутую, со строгим лицом, бледным и припухшим от слез.
Это было одно и то же окно.
Читая о гениально выдуманных Форсайтах, Олька думала о совершенно реальных Ивановых, и когда Форсайты хоронили своих родных, она видела знакомое кладбище, потому что хорошо помнила смерть прадеда и прабабки, как помнила свою детскую веру в то, что они обязательно воскреснут.
Не воскресли; а теперь умер дядя Федя.
Нарядный и веселый дом крестных, где проходили шумные и многолюдные праздники, изменился – перестал быть праздничным. Разве не то же самое произошло, когда умерла тетя Энн – ушел из жизни только один Форсайт (старший, да, но не самый главный), однако унес с собой что-то очень важное для всех?..
Даже Босини, наиболее чужой Форсайтам человек, дикий и дерзкий (не зря его прозвали «пиратом») – неожиданно воплотился в незнакомом худеньком мальчике, который давно уже не возится с мокрым песком на пляже в своих выгоревших сатиновых трусах, а тоже торчит за партой в какой-то школе. Этот «Босини» не только позволил ей поучаствовать в своем дворце – он сделал понятным Босини настоящего, который не останавливался ни перед чем, потому что строил не просто дом по заказу, а дом для Ирэн, дворец для любимой.
Несколько раз она носила «Сагу» в библиотеку и получала кривоватый штамп в карточку об очередном продлении. Получала – и с трепетом ждала, когда библиотекарша скажет: «Хватит, девочка; сколько можно продлевать?». Однако все сложилось иначе: перед самым отъездом на дачу мать сама понесла библиотечные книги, но вернулась обратно:
– У них, видите ли, ремонт; пускай пеняют на себя, я штраф платить не намерена.
«Сага» благополучно поехала на дачу: свежий воздух. Чтобы отделаться от дурацких вопросов («опять перечитываешь, а Жюль Верн так и стоит, для-кого-я-покупала?»), Олька обвернула книгу в бумагу, как всегда делала с учебниками.
А теперь лето кончилось, пора было сдаваться библиотеке – и сдавать «Форсайтов».
21
Почувствовать себя женатым у Карла никак не получалось. И дело не в том, что жизнь не изменилась – изменилась, конечно, да иначе и быть не могло. Настя так легко заняла место в квартире, что стало ясно: именно для нее оно и было предназначено. Отцовский кабинет мать теперь именовала «вашей комнатой». Здесь на письменном столе лежали Настины учебники и конспекты, подушка пахла Настиными волосами; в ванной появились какие-то баночки и флаконы, а на раковине постоянно дежурили две-три мокрые шпильки. На двери висел Настин зеленый халат в горошек, а когда она приходила домой, халатик этот мелькал то на кухне, то в прихожей, то в «вашей комнате», которая, впрочем, навсегда осталась для Карла кабинетом отца – с той лишь разницей, что теперь на диване он спал не один, а с Настей.
С женой.
Настя, девушка с любимой ямочкой на щеке, Настя, которую он почти два года провожал в общагу и больше не должен туда провожать – Настя стала его женой. Общагу можно вообще забыть навсегда, не думать о ней, как не думать о том, что теперь можно спокойно закрыть дверь у себя дома и делать то, ради чего он совал рубли и трешки дежурным в этой чертовой общаге. Теперь можно было вместе засыпать и просыпаться, а потом вместе завтракать.