Врачиха что-то писала в карточке, одновременно дружелюбно и негромко переговариваясь с медсестрой о чем-то непонятном.
– Никто ему не виноват. Зачем надо было мелькать, скажи? Не мог по-тихому?
– Я тоже не представляю. Зачем дразнить гусей?
– Ему раз дали понять, другой…
– А-а, так кто-то говорил?
– Ну да. Так и так, мол: получен сигнал. По-дружески, можно сказать, предупредили. Чтоб сделал выводы. Мне Наташа сказала.
– Сестра-хозяйка Наташа?
– Нет, из процедурной Наташа. Которая в декрет уходит. Хотя та Наташа тоже знает.
– Я не удивлюсь, если вся поликлиника в курсе.
– Сам виноват.
– Вот я и говорю. А теперь локти кусает.
Пока Олька одевалась, медсестра без интереса посмотрела на термометр, стряхнула его и сунула обратно в банку.
Должно быть, Богу надоело слушать, как Олька клянчит по мелочам, и он подогрел докторский градусник еще на две десятых, потому что врачиха опять заговорила о миндалинах. Пора, пора удалять. Ангина дает осложнения, это опасно. Однако в ее голосе опасения слышно не было – или просто хотелось договорить о том, который дразнил гусей, хоть его предупреждали.
День был ветреный, и печка разгорелась быстро. Озноб не проходил, хотя она натянула на платье толстый свитер. Хотелось послушаться врачиху и забраться под одеяло («ангину надо вылеживать»), но тогда не почитаешь подпольную литературу, и получится, что горло болит совершенно зря.
Подпольная литература хранилась под шкафом в прихожей и должна была бы называться подшкафной, но Олька предпочитала слово «подпольная» – или «нелегальная», как говорили про листовки, которые революционеры печатали на гектографах. Сколько помнила, никто, кроме нее, под шкаф не заглядывал, да и сама она случайно наткнулась на эти сокровища, когда искала затерявшийся Ленечкин мячик. Мячик нашелся, а заодно Олька выгребла много свалявшейся пыли, рваные кеды, собранный гармошкой носок, тусклый леденец, гайку и надкушенную сушку. Все было щедро укутано войлоком пыли. Кочерга уперлась не в стенку, а остановилась на полпути, уткнувшись во что-то плотное. Находка, правда, мало походила на революционные листовки: кочерга выволокла один за другим три толстенных тома. Первый совсем не претендовал на нелегальность: на твердом и толстом, как дверь, синем переплете выпуклыми буквами было написано: «Сочиненія М. Ю. Лермонтова». Две других были похожи друг на друга тусклым золотом столь же толстых, как на Лермонтове, обложек. Их с полным правом можно было отнести к нелегальной литературе, потому что в библиотеке не встречались никогда. Одна называлась «Нива», другая – «Мужчина и женщина». Только у бабушки и у крестных Олька видела книги с такими тонкими, воскового цвета, страницами, где картинки были переложены папиросной бумагой.
Если бы Сержант не застукал ее в прошлый раз на захватывающей главе «Гермафродитъ», ничего бы не случилось. Но случился скандал, и не из-за гермафродита вовсе, а оттого, что картошка кончилась, и Сержант с матерью орали в два голоса, что как всякую похабщину читать, так пожалуйста, а как вовремя картошки купить, так ее не допросишься, будто кто-то просил, и вообще откуда ей знать, что картошки нет. Сержант грозился выкинуть «Мужчину и женщину», но не только не выкинул, а с интересом листал, когда Олька вернулась из магазина с этой чертовой картошкой. К счастью, это было как раз перед ноябрьскими, оркестр готовился к параду, поэтому Сержант подолгу задерживался на репетициях, и Олька, подумав, отправила «похабщину» на прежнее место под шкафом. Лермонтова старательно обтерла и поставила на книжную полку, в самый низ. «Ниву» вперемежку с «Мужчиной и женщиной» читала, когда никого не было дома; потом убирала под шкаф.
Там и кроме «гермафродита», скрупулезно дочитанного в прошлую ангину, нашлось много необыкновенно интересного. Например, целый раздел «Проституція», откуда Олька узнала красивое слово, звучавшее как гитара, только наряднее. Раздел изобиловал картинками с лежавшими и сидевшими разодетыми красавицами. То были кокотки, куртизанки и даже «японскія гейши», но Олька часто возвращалась к одной картинке, на которой сидели, плотно прижавшись друг к другу, две испуганные смуглые девочки. Внизу было написано: «Алжирскія проститутки». Их серьезные лица кого-то напоминали, и она возвращалась к странице снова и снова, пока однажды не застыла вдруг перед зеркалом, переплетая косу, и так, с недоплетенной, бросилась к шкафу, благо дома никого не было. Если б не школьная форма…
Хоть и проститутки, девочек было ужасно жалко, как и ребенка из другой главы, никакого отношения к алжирским и к проституткам вообще не имевшего. Он был изображен не то прыгающим, не то танцующим, но с выпученными глазами и перекошенным ртом. Подпись «Бѣсноватый мальчикъ» ничего не объясняла, а прочитать статью она не успела: вернулся Сержант. Не появись он тогда, мать наверняка не обратила бы внимания на книгу, тем более что «Мужчина и женщина» по толщине не уступала Салтыкову-Щедрину и Горькому, но, во-первых, это была «похабщина», а во-вторых, Олька привыкла, что мать с Сержантом всегда заодно. Кроме тех случаев, когда он ее колотит, когда «Ляля, зови милицию!..». Зато мать разрешает читать все, даже «Судебную психиатрию», где полно портретов с черными прямоугольными нашлепками на месте глаз. Но истории там жуткие, куда там Эдгару По. Иногда мать дает читать рукописи, которые печатает; она называет их «халтурой», но Ольке больше нравится слово «рукописи», хоть они напечатаны на машинке. Правда, не все рукописи охота читать. Например, мемуары – скука смертная, хуже газет. А на ту рукопись, за которой приходили вчера, Олька обратила внимание из-за названия – так только в старинных книгах пишут: «ВАГОНЪ». И хоть ничего особенного не происходит – просто по городу едет трамвай – все равно здорово, и всех в этом трамвае очень хорошо себе представляешь. И писатель, который сочинил этот «ВАГОНЪ», Ольке понравился, хотя чудной немножко, а на мизинце кольцо с какими-то буквами. Она привыкла, что писатели обычно пожилые и солидные, а тот молодой совсем. Правда, вот Гоголь не старый и с прической, как у девочки, даже усики лишними выглядят, словно кто-то нарочно пририсовал.
Хотя не знала еще, что начнет читать, глянцевые страницы «Нивы» раскрылись как раз на Гоголе: «Вій», и девочка окунулась в неторопливое повествование о бурсе и бурсаках, бдительно прислушиваясь к входной двери, но только до тех пор, пока осточертевшая комната не превратилась в темную ветхую церковь, и сама она давно уже не сидела на продавленном диване, а сжималась в комок на полу внутри очерченного мелом круга, рядом с перепуганным Хомой, который склонился над огромной книгой с глянцевыми, воскового цвета, страницами.
7
Чем знаменателен сороковой день после смерти и почему его отмечают, Лариса представляла себе очень смутно, но знала, что так принято делать. Первой спросила Анна Яновна – не спросила даже, а полуутвердительно как-то обронила, словно напомнила: «Сороковины, Лорочка, скоро…». В середине ноября Лариса столкнулась на кладбище с Тоней, Ириной сестрой, и та сразу тоже заговорила про сороковины: