Ветер стих, и воздух словно стал мягче. Троллейбусов тогда не было – только извозчики и трамваи. А машины? Машины были, конечно; он отлично помнил то место в рукописи, где «навстречу, гудя клаксоном, мчится авто». Слово «авто» сегодня звучит старомодно и немножко смешно. Мода меняется не только на одежду – на слова тоже. Карлушка не слышал от отца слова «авто» – возможно, оттого, что отец ходил пешком и только изредка садился в троллейбус. Не потому ли в троллейбус, толкнулась странная догадка, что пропали старые трамваи?
…Вовремя вбежал в парадное – начинался дождь. Мать встретила в прихожей и сразу заговорила:
– Знаешь, кого я сегодня встретила?
Начала рассказывать о какой-то Тоне – или Тане, – но Карлушка быстро потерял интерес. Бережно положил на письменный стол газетный пакет и пошел мыть руки. Сквозь журчанье воды и звяканье посуды из кухни доносился голос матери:
– …в том же доме, оказывается, что и до войны. Приглашала в гости. Столько лет, говорит, не виделись, а ты никак не зайдешь.
– Ну так зайди.
Карлушка потянулся за хлебом. Только сейчас он понял, что с полудня ничего не ел, и сразу во рту ожил сладкий мучнистый вкус какао.
– Мне только по гостям сейчас ходить, – отмахнулась мать. – Не то настроение.
– Не сейчас, – улыбнулся Карлушка, дуя на котлету, – темно уже. Вообще сходи как-нибудь. Она же тебе кто, родственница?
– Кто, Тоня? Нет; с чего ты взял?
В продолжение разговора Карлушка только кивал, во избежание дальнейших недоразумений, и с наслаждением ел, прислушиваясь не к словам, а к интонации, чтобы в нужном месте вставить два-три слова. Совсем недавно они с отцом вот так же терпеливо слушали, как Лариса говорила о ком-то, и обменивались понимающими взглядами: она всегда рассказывала очень подробно, и выказать интерес было небезопасно – тогда мать начинала перечислять новые подробности, а потом терялась, забыв, о чем начинала рассказывать. Оба знали об этом и тайком посмеивались. Сейчас ему не было смешно – стул напротив пустовал; он заставлял себя слушать про не известную ему сестру чьей-то жены (или мужа?..), потом про какую-то семью, неожиданную женитьбу сына, про невестку, которая пришла на все готовое, можешь себе представить?.. Карлушка никогда не умел разбираться в чужих родственных связях – все эти хитросплетения наводили на него такую скуку, по сравнению с которой курс начертательной геометрии, оставивший в памяти надменное слово «эпюр», показался бы захватывающим романом.
Перед сном он медленно пролистал свежие страницы отпечатанного текста и положил в письменный стол, поверх черной папки. Выключив свет, долго стоял у темного окна. С улицы, тихой даже днем, не доносилось ни звука. Мать, как всегда, легла рано. Карлушка пытался представить, как Настя разговаривает, двигается, смеется у себя дома, в загадочном поселке городского типа, но видел почему-то тесную комнатенку с пишущей машинкой, рядом листок копирки, похожей на влажный асфальт, и снова услышал красивый уверенный голос: «Добротный сценарий». Вспомнил мемуарного старика и его слова: «Те же деньги», и то, как Таисия небрежно, почти высокомерно сунула деньги в карман жакета. Этот жест не вязался с безобразным пятном на стене и запахом сырости, как и слово «добротный», которое словно выставляло напоказ всю жалкость обстановки: ободранную детскую кроватку, дачные парусиновые стулья, перекошенную этажерку с подложенной под ножку газетой, трещину на дверном стекле… Он сам удивлялся, насколько прочно врезалась в память эта чужая комната, где очутился сегодня случайно и которую больше никогда не увидит. Поразила не бедность обстановки – их собственная более чем скромная жизнь в коммуналке, а еще раньше в ссылке, были совсем свежи в памяти, – не бедность, нет, а неуют. Вернее, полное отсутствие уюта, даже скромного и бесхитростного. И вообще, как они все там умещаются, включая отца семейства? Да какое мне дело, разозлился на себя Карлушка, какое мне дело до него? Ну, муж; понятно, что дети сами собой не заводятся; вон тапки стояли в углу: огромные, разношенные до уродливости, с намертво втоптанными, как слизанными, задниками. Какой-то муж; тапки снял, надел ботинки – добротные ботинки, такие же огромные, как эти реликтовые тапки, – и ушел на работу. Во вторую смену.
6
На узкой белой кровати сидели в ряд старухи. Они были в одинаковых белых платках, туго завязанных под подбородком, и то ли грозили Лельке темными пальцами, то ли подзывали, чуть кивая. Идти было страшно, а не идти нельзя. Девочка шагнула вперед. И комната, и старухи были давно знакомы: слева зашторенный балкон, в углу икона с лампадкой, а другого света совсем нет. Кровать, на которой сидят чужие старухи, тоже знакомая: на ней когда-то лежала, чтобы никогда больше не встать, Лелькина прабабка. Девочка раньше уже видела этих старух: они так же кивали. Живот стянуло тоскливым страхом: она знала, что будет дальше. И действительно, как осторожно ни пыталась она поставить ногу, планка паркета проваливалась. Балансируя руками, она чудом удерживалась на ногах, но с каждым шагом паркет ломался, как сухое печенье, и проваливался, а старухи уже не кивали, а качали укоризненно головами, и спасения не было.
– Ольге скажи вставать, мне надоело вас будить!
Сержант с утра злой. Скажу, что в школу не пойду, горло болит.
Не открывая глаз и не поворачивая головы, могла с точностью определить, кто чем занят. На кухне льется вода: мать умывается. Льющаяся вода не заглушает равномерное мягкое шорканье из прихожей, а если бы и заглушало, то по резкому, въедливому запаху скипидара стало бы ясно: Сержант надраивает сапоги. Называть отчима дядей Володей Оля так и не привыкла, хотя сам он называл ее только полным именем. А интересно было бы посмотреть на его реакцию, попробуй она спросить невзначай: «Скажи, пожалуйста, Владимир, сколько времени?». Глаза бы выпучил. Представить Сержанта растерянным было особенно приятно.
«Московское время семь часов тридцать пять минут. В эфире “Пионерская зорька”», – торжественно пообещало радио. И сразу же нетерпеливо запел горн, зазвучали звонкие голоса каких-то пионеров в развевающихся галстуках, вскочивших ни свет ни заря, – другими представить их было невозможно. Ни у кого из этих живчиков дома по утрам не воняло скипидаром, не шлепал тапками Сержант в галифе и белой нижней рубахе, а на стене не шелушилось пятно от сырости, похожее на двугорбого верблюда, ни у кого; иначе не пузырилась бы в них эта жизнерадостность, нисколько не подходящая к мрачному ноябрю. У них в седьмом «А» все носили галстуки, как и другие пионеры в других классах, но никто из них не был похож на этих… из «Пионерской зорьки», хотя она в глаза не видела ни одного.
И будильник проспала, хотя обычно просыпалась не от будильника, а от того, что мерзли ноги. Так бывало каждое утро, когда обе они просовывались между железными прутьями кровати и покрывались мурашками. Кровать была тесна, так как предназначалась для новорожденного брата, который проспал в ней до года с чем-то, но так беспокойно, что матери надоело вставать к нему по ночам, и она стала укладывать его с собой на диване. Подумав, отчим снял веревочную сетку, сбросил матрасик и раздвинул синий металлический скелет. Обе спинки, почувствовав разлуку, рухнули навстречу друг другу; не помогло. Кроватка была сконструирована с экономным расчетом на рост младенца: половинки основания раздвигались и закреплялись, как дверной засов, и с таким же лязгом. На матрац экономия не распространялась; пришлось купить новый, длиннее. Отчим озабоченно крутил головой: сплошные расходы. Мать улыбалась красиво и беспомощно. «Могу спать на раскладушке», – буркнула Олька, ибо желала этого всей душой. Сержант отрезал: «Ты сначала заработай на раскладушку! Ты знаешь, сколько раскладушка стоит?»