И – пошла на танцы.
Раз, другой… И проводили ее тоже раз-другой… ну, может, несколько раз.
Томка все поняла слишком поздно. Перепугалась отчаянно: аборт делать поздно, рожать нельзя.
Мать до хрипоты честила Томку сучкой и похлеще. Оторав, начала звонить кому-то – и все устроила.
Томкина казнь называлась «искусственные роды». Прошла мучительно, но с желаемым результатом: живота больше не было.
…Как не было с тех пор и детей у Томки, но тогда никто об этом не знал. Зато Гоша прислал совершенно нормальное, человеческое письмо, без «трудностей и невзгод»: приезжает в отпуск.
Что я ему скажу, что?!
«Скоро все забудешь, – пообещала врачиха, – как будто ничего и не было». Сквозь кармашек белого халата просвечивали деньги.
Томка приучала себя, что ничего не было, но забыть не получалось.
Потому что – было.
Встретила Гошу – нарядная, снова легкая, без ненавистного живота. Мать поминутно бегала на кухню: застолье, свекор со свекровью вернулись из санатория; Гоша, радостный и гордый.
Хотелось одного: чтобы поскорее уехал.
«…И внука мне, внука поскорее рожайте!» – тянул к ней рюмку свекор.
На следующий день ходили с Гошей в кино, потом поехали на взморье. Гуляли по пустому пляжу, Томка отпрыгивала, чтобы не замочить туфли. Потом остановилась и ждала, пока волна подберется ближе, но, вместо того чтобы отскочить, стояла на месте и смотрела на новые набегающие волны. «Знаешь, Гошка…»
И все рассказала.
– У тебя… у вас, в смысле, дети есть? – жадно и жалко спросила она.
Задала еще несколько вопросов, но было видно, что она не здесь, а все еще стоит у моря в мокрых туфлях и ждет Гошиных слов.
Посмотрела на часы:
– Ой, мне пора; бежать надо.
На улице торопливо обменялись телефонами.
– Ты ничего мне про себя не рассказала, Олька. Все, бегу. Но я позвоню тебе, слышишь?
Она требовательно потянулась к Ольге и влепила в щеку поцелуй.
9
Нужно было собраться с мыслями, сосредоточиться, но как раз это никак не удавалось. И квартира, и лихорадочная спешка с обменом теперь казались абсолютно ненужными. Абсурд, абсурд.
Решился наконец и поехал к матери. Объяснять ничего не стал, а дал прочитать телеграмму.
– Так она сменила фамилию?
И больше не сказала ничего. Положила телеграмму на стол и пошла на огород. Земля всегда ее отвлекала и успокаивала.
Отпуск проходил бездарно. Несколько раз Карл ездил на хутор. Спилил засохшие ветки у дерева, починил крышу. Поднялся на чердак, убрал цинковую ванну, куда капала вода. Пол был подметен, доски все так же покрыты мешковиной.
Не «догуляв» отпуска, вышел на работу. «Новоселье зажал», – однообразно повторял Кондрашин. Представилось, как Кондрашин ходит по его квартире и дает советы. Эта мысль ужаснула и взбодрила для ответа: «Извини, Гена. Терпеть не могу эту дурацкую традицию».
Когда-то отец говорил: «Учись не делать то, что не хочешь. Не научишься – окажешься в рабстве». Он как раз и говорил о таких необязательных, но настолько общепринятых вещах, что, казалось, не делать их нельзя, потому что все делают. Вот как новоселье, например. Или походы на дни рождения ненужных знакомых, вроде Настиных однокурсниц. «Так принято», – хмурилась Настя, из чего было ясно, что кем-то и для чего-то это было заведено, однако почему он должен принимать абсурдные условности, Карлушка так и не понял.
Теплыми вечерами он много ходил. Во время ходьбы легче думалось, и неловкость и тяжесть в душе как будто рассеивались. Женщины, сидящие около цветочного магазина, стали его узнавать; проходя мимо, он кивал. Магазин он ни разу не видел открытым, хотя сквозь витринное стекло можно было разглядеть прилавок и кассовый аппарат.
Довольно быстро район стал знакомым, привычным. Несмотря на то что центр находился в пятнадцати минутах езды, здесь было намного тише. Длинная мощенная булыжником улица вела к старому зданию красного кирпича – районному базару, внутри которого продавали мясо, рыбу и молоко; на прилавках снаружи были разложены зелень, овощи и цветы. От базарной площади расходились улицы в нескольких направлениях, и Карлу нравилось возвращаться домой всякий раз иной дорогой. По обеим сторонам улочки были застроены деревянными домами и домишками. Окна были распахнуты, с подоконников свешивались подушки, на которых то здесь то там уютно грелись коты. Одни дремали, другие бдительно поглядывали на редких прохожих. Навстречу ему попадались парочки. Девушки уверенно держали спутников под руку и независимо смотрели мимо него.
Деревенская идиллия.
Он пытался вспомнить юное Настино лицо, когда они вот так же гуляли по городу, но его заслоняла другая картинка: жена сидит перед зеркалом, нанося кисточкой немецкую косметику: неподвижное лицо, сосредоточенный взгляд, шея чуть вытянута.
Сейчас, через пятнадцать лет совместной жизни – втроем, вдвоем, снова втроем, уже с Ростиком, – только сейчас он понял, что принимал за любовь чувство вины. Неизбывная вина обрушилась на него с того вечера, когда Настя сказала про аборт. Острая жалость, боль и виноватое осознание, что его боль не идет ни в какое сравнение с болью и кошмаром, которые пережила Настя, – все это помнилось отчетливо и беспощадно. Тогда же он поклялся себе, что никогда в жизни такое не повторится, ни разу больше не обречет он эту девочку на пытку. И совершенно естественно, само собой получилось, что существует только одно решение. Слова выговорились легко, а значит, они оказались единственно нужными. И потом, когда из месяцев вдвоем складывались годы вдвоем, без третьего, когда нужно было идти в гости то к однокурснице, то к Зинке, то к сотруднику-экскурсоводу, чтобы проявить интерес к чьему-то младенцу, Карл обреченно шел – и поздравлял, и проявлял ожидаемый интерес, боясь встретиться глазами с женой.
Он не ждал ребенка, как это бывает с другими мужьями, которые непременно хотят сына и только сына, а потом нежно привязываются к дочке. После нескольких лет брака Карлушка привык к мысли, что детей у них с Настей не будет, и принял это как наказание за собственную давнюю беспечность, однако бремя вины стало намного тяжелее: ведь беспечность была его, а кара настигла обоих. Они с Настей никогда не трогали эту тему, она была запретной, как тонкая дверь, по ту сторону которой скрывалась неопределенность, не сулящая ничего хорошего.
Если бы его спросили, какой была их жизнь вдвоем, ответил бы, не задумываясь: ровной. Ровной и одинаковой изо дня в день.
Чувствовала ли Настя с ним такое же одиночество? Трудно сказать; он и не спрашивал ни разу: срабатывал запрет, потому что одна тема неизбежно повлекла бы за собой другую. Наверное, Настя жила со своей болью так же обреченно-спокойно, как он со своей виной. Да вряд ли ее интересовало мнение мужа-неудачника – человека, ничего в жизни не добившегося, а главное, не стремящегося добиться. Она мечтала поехать на Черное море, провести отпуск в пансионате, почему-то для Насти это было очень важно, – не поехали. Не поехали и в Грузию, и в Армению, но туда Настя и не рвалась, а в пансионат… Может, отпуск на Черном море примирил бы ее с мужем-неудачником? Сейчас уже не имеет значения, но и от этого несостоявшегося отпуска осталось чувство вины. Какое значение на фоне этих грехов имело его плоскостопие, о котором он боялся ей сказать?