Вздохнув, он умолкает.
— Так твоих родителей казнили?..
— Обезглавили. Обоих. На деревенской площади, словно обычных преступников. Меня заставили смотреть.
— Боже, Амадей… — шепчу я.
Теперь в его глазах стоят слезы.
— Я переехал из Оверни в Париж, сменил имя. Раньше меня звали Шарль-Антуан. Перед поездкой сюда я отыскал отцовское золото, его хватило на первое время. К тому же я умею играть и сочинять музыку, так что я стал писать для театров. Бесхитростные, глупые пьески, но без них я бы умер с голоду. Теперь я даже такого писать не могу. Вообще ничего не могу. Пытаюсь, но от веселых мелодий меня тошнит. В душе одна скорбь — по родителям, по жизни, которую у нас украли, по этой стране… — Его голос дрожит, и он отворачивается.
Мое сердце болит за него. Я тянусь через стол и пытаюсь взять его за руку, но она сжата в кулак, и он не хочет его разжимать. Тогда я беру гитару и начинаю играть первую сюиту Баха.
Спустя несколько минут он тоже берет гитару и играет вместе со мной. Грусть затопила нас обоих, и нет слов, чтобы ее прогнать, но музыка — музыка говорит за нас. Я несколько раз сбиваюсь, как всегда с этой сюитой. Амадей прерывается, вытирает слезы и показывает мне, как правильно играть. Я повторяю за ним. Получается хорошо.
Мы доигрываем Баха, и я играю ему «Rain Song» — потому что ему нравятся гитарные партии Джимми Пейджа. Он сперва слушает, потом начинает подыгрывать и вскоре уже знает вещь наизусть. Он играет великолепно. Мне до него как до луны.
Я играю инструментальную версию «Bron-Y-Aur», потом «Теп Years Gone», «Over the Hills and Far Away», «Stairway» и «Hey Hey What Can I Do?».
Мы часто прерываемся, чтобы я помогла ему войти в ритм или повторила рифф. Или чтобы он помог мне правильно поставить руку или красиво сыграть сложный аккорд. Мы играем долго-долго. В основном «зеппелинов» и всякое около. Грустные, минорные композиции. За окном темнеет. Мы зажигаем свечи. Мы забываем поесть.
А потом, спустя много часов, когда мы наконец заканчиваем, он берет в ладони мое лицо и целует меня в щеки.
— Береги себя, — говорит он. — Ты не можешь исправить этот скверный мир. Мой отец попытался — и видишь, к чему это привело? Не рискуй больше, как сегодня, возле тюрьмы. И не запускай фейерверков.
— Амадей, послушай…
— Не надо спорить. Я знаю, кто ты такая. Остается только надеяться, что Бонапарт не так догадлив.
Затем, усталый и опустошенный, он ложится спать. Я еще какое-то время играю, чтобы отвлечь его от грустных мыслей и воспоминаний. Когда он начинает дышать ровно и глубоко, я откладываю гитару. Я смотрю в темноту за окном и думаю.
Думаю про Амадея и про все, что он рассказал. Как у него на глазах казнили его родителей, как ему пришлось уехать из дома и сменить имя. Как он больше не может писать музыку. Думаю про Алекс. Про ее последнюю запись в дневнике. Такую сумбурную, незаконченную, в пятнах крови. Спрятанную в футляр, видимо, перед самым приходом стражников. Или перед смертью. Я слышу голос герцога Орлеанского, могущественного и самоуверенного, который говорит ей: ничто не меняется, этот мир всегда будет жесток и бессмыслен. А потом я слышу ее собственный голос, тихий и чистый: Я верю, в вас есть храбрость и доброта!..
Я достаю из-под кровати сверток Фавеля, разворачиваю его на столе и по очереди складываю ракеты в пустой гитарный чехол. Застегиваю его, беру из рюкзака коробок спичек и тихонько выхожу в ночь.
77
Небо затянуто тучами. Звезд не видно.
— Так вот зачем все это нужно, да, Алекс? Вот зачем я здесь, — шепчу я в темноту. — Чтобы закончить твое дело.
Она не может мне ответить. Ее больше нет.
Я сижу на коньке крыши самого высокого дома на рю Шарло. У меня в руках ракета, и я пытаюсь разобраться, как она устроена. Вот эта вощеная штука и есть фитиль? Как бы не сорваться с крыши. Но зато это быстрый способ отсюда свалить. Куда быстрее, чем бежать шесть этажей вниз.
Я насаживаю ракету на стержень. Надеюсь, все Сделала правильно. Затем наклоняюсь вперед и вставляю стержень между черепицами. Зажигаю спичку и подношу пламя к фитилю. Он загорается, начинают сыпаться искры — но ракета никуда не летит. Просто торчит из крыши и искрит.
А ведь она набита порохом. Порохом!.. Сейчас он загорится, и взрыв разнесет эту крышу в клочья. И меня заодно.
Но тут раздается свист, и ракета уносится в небо. Надо же! Я наблюдаю, как ее яркий удаляющийся хвост прочерчивает линию в темноте. Потом я слышу грохот, и в небе надо мной происходит чудо — расцветает миллион мерцающих огоньков.
— Ха! — выкрикиваю я и от радости подпрыгиваю, из-за чего теряю равновесие и падаю на скат. Черепица подо мной трескается, и осколок, соскользнув, летит вниз. Я судорожно вцепляюсь в крышу и подтягиваюсь назад к коньку.
Руки так дрожат, что я едва могу зажечь спичку, но все-таки справляюсь и торопливо поджигаю следующую ракету. Надо успеть, пока не появилась стража.
Новый взрыв. Затем еще и еще. Фейерверки раскрашивают небо, разрывают ночь на части, уничтожают тьму.
Он это слышит. Я уверена. Даже каменные стены Тампля не заглушат такие звуки. А главное — он их видит. Я очень на это надеюсь. Видит — и понимает, что кто-то о нем помнит. Что он не один. Что сотни тысяч звезд рассеивают темноту — ради него.
Тогда, в самом конце, я взяла Трумена за руку. Сидя на корточках на дороге, в луже крови. Я отталкивала полицейских и держала его за руку. И, пока его взгляд не погас навсегда, успела увидеть свет в его глазах. Один последний раз.
Отвернись от темноты, от безумия, от боли.
Открой глаза и взгляни на свет.
78
Бенуа, что работает на кухне «Фуа», — отвратительный ушлый тип, каким Алекс его и описывала. Но мне нужно попасть в опечатанные апартаменты герцога, а вход через погреб охраняет Бенуа, мимо него не проскочишь.
— Давненько тебя не видно. Думал, ты наконец сбежала. Или подстрелили. Зачем вернулась-то?
Он тоже уверен, что я Алекс. Должно быть, мы с ней похожи.
— Забыла кое-что у герцога, — говорю я.
— Деньги вперед, — требует он.
— Нет, сначала ты меня впустишь.
— Деньги.
— Слушай, у меня нет сейчас денег. Но если впустишь — я их добуду.
Бенуа стоит на месте и чешет затылок, затем достает оттуда какую-то гадость и раздавливает между ногтями.
— Черт с тобой. — Он поднимает корзину с картошкой и протягивает мне. — Поставь на плечо. Вот так. Чтобы лица было не разглядеть. А теперь иди за мной и помалкивай.
Он быстро ведет меня через кухню «Фуа», воровато озираясь на ходу. Повар что-то кричит поваренку. Двое подручных раскатывают тесто. Другие чистят устриц, нарезают овощи и ощипывают кур.