Виржиль закатывает глаза. Жюль начинает ржать.
— А как же айпод? — спрашиваю я.
— Дома оставил. Прости. Закину тебе сегодня, обещаю. Ты решила катакомбы посмотреть?
— Ну да.
— Дело хорошее, — кивает Виржиль.
Жюль начинает выть как привидение. Светофор загорается зеленым. Машины трогаются с места. Все, кроме машины Виржиля. Ему начинают сигналить.
— Ты будешь у Реми? — кричит мне Жюль.
Я качаю головой.
— Самолет в воскресенье.
— Ну так отмени его! — кричит он в ответ.
— Не могу, — отзываюсь я, надеясь изобразить сожаление — но получается отчаяние, — и смотрю при этом не на него, а на Виржиля.
Им продолжают сигналить. Из задней машины высовывается мужик и сыплет проклятьями. Виржиль отмахивается от него, и мужик опять разражается бранью, теперь в мой адрес. Мне совсем не нравится стоять на тротуаре посреди Парижа, перекрикивать машины и выслушивать ругань. Хочется оказаться где-нибудь в другом месте. Где тихо и безопасно. И где есть Виржиль. Хочется закрыть глаза и услышать его голос. Негромкий, низкий.
Он тоже смотрит на меня и, кажется, хочет примерно того же — или мне это мерещится?
— Позвони, — просит он. — Сегодня вечером, ладно?
Я киваю и стукаю кулаком его протянутый кулак. Жюль машет мне, и они уезжают.
— Спасибо, — говорю я мальчишке, возвращаясь в очередь. Она так и не сдвинулась с места. Переведя дух, я убираю компакт-диск в рюкзак и продолжаю читать.
38
8 мая 1795
Мне приходилось воровать — в основном еду или мелочи, которые можно обменять на еду. Я высматривала добычу, как сорока. Осенью 1790-го мать снова слегла, а у нас не было ни доходов, ни сбережений.
Я таскала картошку с телеги торговца, колбасу со стойки мясника, крала веера и табакерки в кабаках, где их оставляли нерадивые владельцы. Я выхватывала перчатки у рассеянных дам и обчищала пьянчуг. Воровала маленьких собачек и возвращала их за вознаграждение. Отрезала хвосты лошадям и продавала их на парики.
В тот вечер я плелась домой еле живая от голода, волоча мешок с реквизитом. За целый день в Пале я не заработала ни су — и тут мне на глаза попался этот коричневый кошелек, распухший, как дохлая крыса. Он лежал на краю стола, а его хозяин, отвернувшись, о чем-то спорил с подавальщиком. Могла ли я устоять перед такой легкой добычей?
Стражи из Пале не было видно. Я медленно пошла вперед, в кои-то веки довольная тем, как выгляжу: на нищего мальчишку-оборванца никто не посмотрит дважды. Я незаметно смахнула кошелек со стола. Он оказался удивительно тяжелым. Я отправила его за пазуху и спустя несколько секунд уже подбегала к воротам, но тут меня и схватили. Кто-то вырвал из моих рук мешок, кто-то другой швырнул меня об стену. Моя голова ударилась о камни. Перед глазами вспыхнули искры.
Я снова бросилась бежать, но меня опять поймали и швырнули об стену. Один из стражников держал меня за горло. Другой разорвал мою рубашку и забрал кошелек.
— Надо же, — усмехнулся он, хищно разглядывая меня, — это вовсе не пацан.
Я ударила его ногой, но стражник только рассмеялся. Мне было трудно дышать. Казалось, легкие вот-вот лопнут. Искры перед глазами стали меркнуть, все вокруг почернело.
И тогда я услышала голос:
— Довольно.
Стражник отпустил меня. Я упала на колени, жадно хватая воздух ртом.
— Пойдешь со мной, воробушек.
Я подняла взгляд. Передо мной стоял человек с убранными за спину черными волосами и золотым кольцом в одном ухе. Его глаза были цвета полуночи.
— А если не пойду? — спросила я, стараясь не выдать страх.
— Тогда пойдешь с ними, — он кивнул на стражников. — В Сент-Пелажи.
Сент-Пелажи — самая зловещая тюрьма во всем Париже. Я посмотрела на стражника, который разорвал мою рубашку. Он так пялился на меня, что я поняла: перед тюрьмой будет остановка в каком-нибудь грязном закоулке. Их четверо. Я одна.
И тут мне вспомнились слова бабушки. В детстве я любила уходить из дома без спросу — брела по одной улице, по другой, и так до реки. Иногда я отправлялась гулять аж за городские ворота — в поля, в лес.
— Настанет день — и тебе встретится сам дьявол, девочка, и ты не вернешься домой, — сказала она мне.
Все еще стоя на коленях, я потянулась за своим мешком.
— Брось его, — остановил меня герцог. — Он тебе больше не понадобится.
И я поняла, что тот день настал.
10 мая 1795
Резиденция герцога Орлеанского напоминала дворец в миниатюре. Или лампу джинна изнутри. Повсюду были зеркала и позолота, хрусталь и серебро, в которых отражались огоньки бесчисленных свечей. В воздухе пахло миррой. Откуда-то доносилась музыка.
Герцог бросил одному слуге свою накидку и крикнул другому, чтобы тот принес вина и еды. Он провел меня через фойе, широкое, как рыночная площадь, мимо нескольких гостиных, трех кабинетов, двух игорных залов и одного бального. Мы очутились в столовой.
За спиной у герцога я стащила серебряный нож и засунула его в рукав.
— Дура, — рассмеялся он. — Так ничего не добьешься в жизни. Нельзя пробавляться лишь тем, что само просится в руки.
Но как он увидел? Он же стоял ко мне спиной, открывая графин.
— К тому же это не серебро, — заметил он.
Потом он поднял солонку и перевернул ее. Я вздрогнула. Просыпать соль — к беде. Оставалось надеяться, что не к моей. Он бросил солонку в мою сторону. Я поймала.
— Вот это — серебро, — сказал он. — Видишь, его блеск не бросается в глаза, он почти незаметен. Незаметность — ценное качество. Учись у серебра не выдавать свою истинную суть, пригодится.
Он налил два бокала вина и протянул один мне. Я сжалась, словно кролик, почуявший западню. Но когда, собравшись с духом, я сделала глоток — мне показалось, что это вкус талых рубинов.
— Садись! — Он выдвинул ногой стул, сам же сел напротив, ближе к камину, и ослабил шейный платок.
Было около полуночи, весь Париж давно спал. Но не прошло и пяти минут, как слуга разложил на столе настоящий пир. Я ела устриц, лангустов и паштет из копченой форели. Принесли блюдо овсянок. Герцог взял одну, и ее крохотный череп хрустнул меж его зубов. Принесли куржетки под мятным соусом. Нежнейшую молодую картошку размером с костяшки на моих пальцах. А затем был ягненок. Целая ного, натертая розмарином и солью и нашпигованная зубчиками чеснока. Мясо оказалось таким маслянистым, сладким, восхитительным на вкус, что, когда я его жевала, из моих глаз потекли слезы.
— Ты изголодалась, — кивнул герцог, наблюдая за мной. — Но голод твоего брюха — ничто в сравнении с голодом твоей души.