Я протягиваю руку за монетой. Джимми ошеломленно присвистывает.
— Ты чего?
— Что это у тебя?
Оказывается, палец с оторванным ногтем все еще кровоточит. Я вытираю кровь о джинсы.
— Покажись врачу, — говорит Джимми. — Выглядит нехорошо.
— Да, пожалуй.
— Тебе, наверное, больно. Тебе больно?
— Да, Джимми. Мне всегда больно.
3
— Мисс Альперс?
Ну все, я попала. Останавливаюсь и медленно поворачиваюсь. Этот голос знает вся школа. Аделаида Бизмайер. Она же Бизи. Директриса.
— У тебя есть пара минут?
— Вообще-то, мисс Бизмайер, я спешу на музыку.
— Я позвоню мистеру Гольдфарбу и скажу, что ты задержишься. Зайди ко мне.
Она жестом приглашает меня в свой кабинет и звонит Натану. Я вхожу, ставлю чехол с гитарой на пол и сажусь.
На часах — 3:01. Целая минута урока ушла безвозвратно. Шестьдесят секунд музыки, которые никогда ко мне не вернутся. Нога начинает мелко подрагивать. Приходится надавить на колено, чтобы успокоиться. Бизи кладет трубку и спрашивает:
— Хочешь ромашкового чаю? Я только что заварила.
— Нет, спасибо.
На столе перед ней лежит папка с моим именем. Диандра Ксения Альперс. В честь обеих бабушек. Я стала представляться «Анди», как только научилась говорить.
Все это не к добру. Бизи суетится у стола, похожая на хоббита. В любое время года она обута в биркенстоки и одета во что-то лилово-климактерическое. Неожиданно она оборачивается, и я отвожу взгляд. Подоконник заставлен вазами, с потолка свисают кашпо. На отдельной тумбе стоят горшки и миски всех оттенков грязи, покрытые глазурью.
— Нравятся? — спрашивает она, кивая на глиняную экспозицию.
— Впечатляет.
— Это я сама делаю. Люблю керамику.
Моя мама тоже ее любит. Швырять об стену.
— Такое у меня хобби, — поясняет Бизи. — Творческая отдушина.
— Ничего себе. — Я смотрю на кашпо. — Вон то напоминает мне «Гернику».
Бизи польщенно улыбается.
— Правда?
— Нет, конечно.
Улыбка соскальзывает с ее лица.
Теперь она должна выпереть меня из кабинета. Я бы на ее месте так и сделала. Но она молча ставит чашку с чаем на стол и садится в кресло. Я снова смотрю на часы. 3:04. Нога дергается еще сильнее.
— Анди, перейдем к делу. Меня вот что заботит, — произносит она, открывая мою папку. — Завтра начинаются зимние каникулы, а ты до сих пор не подала заявку ни в один колледж. И даже не составила план выпускного проекта. Вот, я вижу, ты выбрала прекрасную тему… У тебя в обосновании говорится… сейчас… «Французский музыкант восемнадцатого века Амадей Малербо — один из первых композиторов периода классицизма, писавший музыку преимущественно для гитары».
— Для шестиструнной, — уточняю я. — Другие писали для лютни, мандолины, виуэлы и для барочной гитары.
— Любопытно, — произносит Бизи. — Мне нравится название проекта: «Я твой отец, Джонни! Установление музыкального родства Джонни Гринвуда и Амадея Малербо».
— Спасибо. Это Виджей придумал. Сказал, что моя версия, «Музыкальное наследие Амадея Малербо», недостаточно претенциозна.
Бизи пропускает это мимо ушей, кладет папку обратно на стол и смотрит на меня.
— Почему же работа стоит?
Да потому что мне стало все равно, мисс Бизмайер. Так и подмывает сказать ей это вслух. Мне безразличен Амадей Малербо, безразлична учеба, все безразлично. Потому что серый мир, в котором я как-то умудрялась выживать последние два года, начал чернеть по краям. Но так говорить нельзя. Это прямая дорога назад, в кабинет доктора Беккера, который просто выпишет мне еще один курс отупляющих колес.
Я откидываю прядь с лица — тяну время, подбирая слова.
— Господи, Анди, что с твоей рукой? Что произошло?
— Бах.
Она качает головой.
— Нарочно делаешь себе больно, да? Прогулы, плохие оценки, а теперь уже и музыку используешь, чтобы себя калечить? Как будто приговорила себя к вечным мукам. Остановись, Анди. Что случилось, то случилось. Прости себя.
Во мне кольцами разворачивается ярость. Кровавая, ядовитая. Совсем как недавно, когда придурок из Слейтера коснулся ключа на моей шее. Я отвожу взгляд, пытаясь взять себя в руки, от всей души желая, чтобы Бизи прямо сейчас выбросилась из окна вместе со своими уродливыми горшками. Чтобы я слышала ноты и аккорды, а не ее голос. Чтобы звучала первая сюита Баха, сочиненная для виолончели и потом переписанная под гитару. Я должна играть ее с Натаном, в эту самую минуту.
Первым делом он каждый раз меня спрашивает:
— Ну, как живешь, крейзи даймонд
[7]
?
Его любимые композиторы — Бах, Моцарт и ребята из «Пинк Флойд».
Натан — старик. Ему семьдесят пять. Мальчишкой он потерял семью в Освенциме. Его мать и сестра погибли в газовой камере в день поступления в лагерь, поскольку не годились в качестве рабочей силы. Натан выжил, потому что был вундеркиндом: в свои восемь лет он потрясающе играл на скрипке. Его каждый вечер звали в столовую — играть офицерам за ужином. Им нравилось, и они отдавали ему объедки. Поздней ночью он возвращался в барак и тайком отрыгивал пищу для отца. Но однажды их застукали. Его избили до крови, а отца увели.
Я знаю, что сказал бы Натан про мою руку. Что пролить кровь ради Баха — это ничто. Бетховен, Билли Холидей и Сид Барретт отдали музыке все, что у них было. Подумаешь, ноготь. Он бы не стал делать из этого трагедию. Он знает, что такое настоящая трагедия. Что такое потеря. И он понимает, что прощение — невозможно.
— Анди! Анди, ты меня слушаешь?
Бизи никак не успокоится.
— Слушаю, мисс Бизмайер, — отзываюсь я, надеясь, что если изобразить смирение, то разговор закончится быстрее.
— Мне даже пришлось отправить твоим родителям уведомления о твоей успеваемости. Одно матери, другое отцу.
Первое я видела. Почтальон сунул его в щель для писем. Оно валялось на полу в прихожей целую неделю, пока я не пнула его в угол, чтобы не мешалось под ногами. Я не знала, что Бизи наябедничала еще и отцу, но это не важно. Он никогда не читает почту. Почта — для простых смертных.
— Может, объяснишь, что происходит, Анди? Скажи хоть что-нибудь.
— Ну… Мне все это кажется ненужным, мисс Бизмайер. Понимаете? Весь этот проект… Он ни к чему. Давайте я просто получу аттестат в июне и покину вас, а?