Они все похожи. Куда ни подайся в этом мире — по приземлении увидишь асфальт, бурьян и скукоженные стаканчики из-под кофе. Мы прилетели в Орли и целый час ждали багажа, потому что грузчики бастуют. Потом сели в такси и теперь торчим в вечерней пробке возле Ранжиса, на подъезде к Парижу. С таким же успехом мы могли бы сейчас быть в Квинсе. Или в Ньюарке. Или в аду.
— Twenty-twenty-twenty four hours to go, I wanna be sedated.
— Прекрати, пожалуйста.
— Nothin' to do, nowhere to go. I wanna be sedated.
— Анди…
— Just get me to the airport, put me on a plane, hurry hurry hurry before I go insane…
[23]
— Перестань!
Отец выдергивает мой левый, наушник, чтобы я не могла дальше притворяться, будто не слышу его.
— Что такое?
— Мне надо позвонить!
Его бесит, когда я пою. Его бесят «рамонзы». Моя гитара занимает слишком много места на сиденье между нами, и это тоже его бесит. Его все во мне бесит. Моя черная обводка вокруг глаз. Моя прическа. Мои железяки.
Железяки его бесят особо. В бостонском аэропорту меня пятнадцать минут обыскивали у рамок, а мы и так уже опаздывали. Рамки звенели раз шесть кряду. Мне пришлось снимать все по очереди — куртку с заклепками, ремень с черепом, браслеты, кольца, сережки…
— На войну, что ли, собралась? — спросила девушка на досмотре, глядя на кучу моего железа в пластиковом лотке. Я прошла еще раз. Рамки снова зазвенели. Отец начал закипать. Девушка похлопала меня по бокам, под мышками, даже велела снять носки. Потом провела пальцами вокруг моего воротника.
— Что это? — спросила она и за ленту вытащила у меня из-за пазухи ключ.
Я не хотела его снимать, но выбора не было. Я стащила его через голову и протянула ей. Потом вновь прошла через рамки. На этот раз все было тихо. Я посмотрела на отца, надеясь, что он вздохнет с облегчением. Но у него вдруг страшно изменилось лицо, словно под кожей что-то надломилось.
— Он у тебя?.. — произнес он, когда охрана вернула мне ключ, и протянул было руку, но я тут же надела ключ на шею и спрятала под рубашкой, где отец не мог его достать.
— Я не знал… не знал, что он у тебя. — Он перевел дыхание. — Откуда…
— Нашла в одежде Трумена. Он носил его в кармане.
— А я искал. Думал, где-то в моем столе.
— Тру его забрал.
— Когда? — Голос отца превратился в шепот.
— После нобелевки.
— Но почему?
Я не хотела отвечать.
— Анди, почему?
— Потому что ты нашел себе другой ключ к миру.
Как получается, что недели и даже месяцы проносятся незаметно, но некоторые мгновения растягиваются на целую вечность? Мать, теряющая сознание в руках полицейского. Отец, стоящий у рентгена в аэропорту, поникший и сломленный, как марионетка с оборванными нитками.
Мы все-таки успели на утренний рейс. Я всю дорогу слушала музыку и спала. Отец работал.
— Давай маме позвоним, — предлагаю я, когда он заканчивает очередной разговор.
— Нет. Ты же помнишь, что доктор Беккер сказал.
Конечно помню. Мы были у него вчера утром, после того как попрощались с мамой. Она осталась сидеть на краешке постели, накачанная успокоительными. На ней был больничный розовый костюм вроде спортивного. Она ненавидит розовый цвет. И ненавидит спортивные костюмы.
Я попросила у доктора Беккера ее номер, чтобы позвонить из Парижа. Он сказал, что у пациентов клиники нет телефонов.
— Тогда как же с ней поговорить?
Он дежурно улыбнулся и произнес:
— Анди, это нецелесообразно…
— Смотря какая у вас цель, — возразила я.
Улыбка исчезла.
— Ей сейчас показан покой и лучше воздержаться от контактов с внешним миром. Возможно, через неделю, когда она освоится в новом окружении… Думаю, ты согласна, что это в ее интересах.
Я не была согласна. Я не была согласна ни с чем. Ни с уколами и таблетками, ни с персиковыми стенами, ни с занавесками в цветочек. Но особенно я была не согласна с пейзажем на стене.
— Хотя бы снимите эту дрянь, — попросила я.
— Ты про что?
— Про картину, которая висит у нее в палате. С домиком и сиреневым закатом. Это же блевотина. Тошнотворный, узколобый триумф посредственности. Где вы этот ужас откопали? На распродаже в отделе канцтоваров?
— Анди! — рявкнул отец.
— Знаете, на что она привыкла смотреть? Что она прикрепила на стену возле мольберта? Натюрморт с яблоками Сезанна. И синий кофейник Ван Гога. И его же натюрморт с макрелью.
— Прекрати это сейчас же, — снова зарычал отец и повернулся к доктору Беккеру. — Мэтт, прости, я…
— Снимите эту мерзость! — Мой голос задрожал.
Доктор Беккер поднял руки.
— Хорошо, Анди. Если ты настаиваешь, чтобы картину сняли, ее снимут.
— Нет, прямо сейчас!
— Анди, черт возьми, да как ты смеешь так разговаривать! — закричал отец.
— Прямо сейчас не получится, — сказал доктор Беккер. — Мне нужно сначала позвонить в техническую службу, чтобы они прислали работника. Но даю тебе слово, ее обязательно снимут. Годится?
Я сдержанно кивнула. Хоть что-то. Маленькая, но победа. Я не могла спасти маму от доктора Втащу-Вас-В-Рай, но по крайней мере я спасла ее от Томаса Кинкейда
[24]
.
Пробка понемногу рассасывается. Мы набираем скорость и несколько минут спустя уже едем по окраинам Парижа. Вдоль дороги мелькают обшарпанные каменные домики, площадки подержанных машин на продажу, фалафельные и парикмахерские. В темноте светящиеся надписи сливаются в одно расплывчатое пятно.
— Может, тебе это на пользу пойдет, — произносит отец, когда мы выезжаем на кольцевую. — Отвлечешься.
— Ты про что?
— Про смену декораций. Про Париж.
— О да. Мой брат погиб, моя мать спятила, ура, давайте же отвлечемся и скушаем круассан!