Спина, повернутая ко мне, выражает досаду:
– Ну почему с тобой нельзя говорить спокойно?
Действительно – почему? Надо остановиться. Взять тайм-аут. Потом спокойно поговорить с узником концлагеря, обсудить все плюсы и минусы...
– Господи, – ее отражение морщится, откидывает челку со лба. – Не понимаю, с чего ты так заводишься? При чем здесь вообще концлагерь?.. Можно подумать, тебя или папу репрессировали... Тебя особенно. Ну, согласись: раньше ты жила тихо и спокойно. Работала в институте, подрабатывала уроками... Ладно папа – его кошмарили с диссертацией...
– Да никто его не кошмарил! – я пытаюсь возразить.
Она не слушает, гнет свою линию:
– Но ты... Уж ты-то защитилась с первого раза.
– Ты понимаешь, зачем они выдумали это слово?
– Какое слово? И кто – они?
– Те, кто расстреливал и сажал, – я стараюсь говорить терпеливо. – Ты никогда не задавалась вопросом, почему до сих пор это называется: репрессии? Разве нельзя сказать прямо: ге-но-цид?
Я повторяю чужие слова: на этот раз моего бывшего мужа.
– Ну, во-первых, те, кто расстреливал и сажал, давным-давно умерли, – приводя аргументы, дочь загибает пальцы. Точнее, разгибает: так, как это принято в Европе. – Во-вторых, существует определение, признанное международным сообществом: геноцид – уничтожение по национальному признаку. Согласись, это – не наш случай. То, что ты имеешь в виду, в научной литературе называется социоцидом... А потом... Ну, положим, назовут. И что изменится?
– Да в том-то и дело, что никогда не назовут. На их языке это всегда будет – перегиб. – Если ученик не понимает, репетитор обязан начать сначала. Объяснять снова и снова. В конце концов, это – моя работа: вбивать чужие слова. – Чтобы потом, когда понадобится, выдумать что-нибудь новенькое. К примеру, заменить приставку: загиб, подгиб, перегиб... В русском языке это просто. Полно возможностей. Было бы желание.
– Приставку? Зачем? – она переспрашивает машинально. Ее голова занята чем-то другим.
– Чтобы никому не пришло в голову, что все начинается сызнова. Хоть это тебе понятно?
– Ага. Как файл... – С такой интонацией поддакивают сумасшедшим. – Сохранить под другим именем? Только... – Она собирается с силами. В конце концов, ее будущая профессия тоже обязывает: юрист должен быть терпелив. – Даже папа говорит: в экономическом смысле раньше было не так уж и плохо. Например, историкам платили деньги. За научную работу.
– Деньги платили не за работу, а за частные уроки. Твой папа просто забыл.
– Вот видишь, все-таки платили.
Мне не уловить ее логики. На этом поле я теряюсь:
– Платили. И что?
– Как – что? – ее отражение сияет улыбкой. – Во всем надо ловить позитив.
– Во всем, – что-то вступает в виски, вибрирует сухими сверчками, – не получится. Есть вещи, в которых позитива просто нет.
Я прислушиваюсь к своей жалкой интонации.
– Так не бывает, – закрепляя победу, она возражает уверенно. – Позитив можно поймать всегда.
– В экономическом смысле? – я стараюсь подпустить ехидства.
Дочь не слушает, направляется к двери.
– Ты куда?
– Надо же мне отдохнуть. От жарких политических дискуссий. Вот и пройдусь по магазинам. Шопинг – лучший отдых.
После курточки у нее не осталось денег. Шопинг она ввернула ради красного словца.
Кофе вскипает шапкой. Я наливаю в чашку, сажусь к столу.
Шопинг – тоже от Яны. По выходным моя подруга ходила по магазинам. На первые свободные деньги приобрела утюг. О цене я не спрашивала. Мое дело – заработать. Отдавала все, до последней копейки. Как хороший совковый муж.
«Антипригарный, с регулятором пара. – Помню, как она демонстрировала преимущества. В нашем детстве мы еще застали чугунные: горелые прихватки, приторный тошнотворный запах. – Для развития личности важна среда обитания. Цивилизованный человек окружает себя красивыми вещами». Новый утюг она пробовала на старом пододеяльнике. Потом я порвала его на кухонные тряпки.
С тряпками в моей семье все обстоит непросто: по этому вопросу у нас с дочерью идет подковерная борьба. Ее бесит моя привычка – пускать на тряпки старое постельное белье. Время от времени собирает и выбрасывает. На нашей кухне появляются аккуратные губки.
Я сглатываю горячую слюну.
Моя мать тоже рвала на тряпки. Вечно покупала белое: и наволочки, и простыни, и пододеяльники. В наших постелях царил культ белоснежности. Кипятила, окунала в синьку, крахмалила до хруста. Менять было принято раз в неделю. В хрусткой постели я засыпала с трудом. Мне казалось, жизнь начинается заново: белая простыня – еженедельный чистый лист. Вертелась с боку на бок, пытаясь хоть как-то обжиться. Потом, когда выросла, все-таки спросила: «У вас в детдоме было цветное?» Мне казалось, она бежит от своей памяти: цветное, мятое, застиранное, в пятнах... Не хочет об этом помнить.
«У нас было только белое: прачечная работала безупречно», – моя мать ответила с законной гордостью. За свою безупречную память, за честное детдомовское детство.
Культ Пушкина и белого белья. Пушкин, умирающий в белоснежной постели...
Свой первый цветной комплект я купила после ее смерти. Мелкие розовые цветочки. После стирки они поблекли. Потом и вовсе выцвели. Получилось ни белое, ни цветное. Ни то ни сё... Но я все равно покупала цветное, а потом рвала на тряпки. Теперь давно не покупала. Но рву. Рано или поздно старые запасы закончатся...
«Черт! Опять прозевала». Бульон кипит как бешеный. Перекипевший бульон никогда не станет прозрачным. Сколько ни заправляй.
Свой кофе я допиваю одним глотком.
– Ну и черт с ними, с запасами! Закончатся, купишь новое.
Мне кажется, я слышу ее голос. Ясно, словно она вошла в мою прихожую. Стоит в дверях.
Я рада, что она пришла: пересилила себя, сделала первый шаг. Один из двоих должен быть умнее. Умней всегда оказывалась она. С самого первого класса. Мне неловко смотреть ей в глаза. Я оглядываю ее украдкой. Осматриваю с ног до головы. За пятнадцать лет, пока мы не виделись, моя подруга должна была измениться, но мне не хочется этого замечать: рисовать морщины. Для меня она осталась прежней девочкой с крылышками: мое отражение, вечное эхо... С ней я могу говорить своими словами.
– Я помню, когда ты шила это платье.
– Платье? – Она смотрится в зеркало, выпячивает бледные губы. – Ну и когда?
В моем зеркале ее отражение кажется слабым.
– После школы, давно, на первом курсе...
– И что, ты полагаешь, я до сих пор его донашиваю?