Женское лицо, отраженное в зеркале, неуловимо изменилось. На ровном матовом фоне его черты стушевались, канули в глубину. То, что глядело из рамы, походило на заготовку, не прописанный до конца набросок. Проверяя догадку, Маша начала с губ. Ровно по контуру, улавливая сходство с матерью, она наложила помаду. Губы вспыхнули. Полному сходству мешали темные ресницы. Она зажмурилась и присыпала пудрой. Теперь, если бы Панька с Фроськой были живы, они приняли бы ее за свою.
«Так». Маша стерла тщательно и взялась за угольный карандаш. Осторожно ведя по краю, нарисовала отцовские веки. Синие тени, поднятые до бровей, придали сходство с темноволосой девушкой.
«Вот так. Так и надо было накраситься, – она отступила, вглядываясь. – Раз ему надо только это. Взять и нарисовать».
С ним она собиралась поехать на кладбище, на могилу его отца. А еще – похоронить пепел. Пепел Паньки и Фроськи. Их правильный русский пепел.
Обернувшись к зеркалу, она взялась за помаду. Губы вспыхнули и погасли, как отцовские глаза. Тушь, румяна, тени: она рисовала холодной рукой. Мертвенные черты, накрашенные, как в гроб, выступали из зеркальной глубины: все, что сгорает в печи, обращаясь в пепел. Серое крошево, которое воскреснет, они разносят по разным кладбищам – послушные пауку.
«Интересно, а что будет с моим, когда сожгут меня?.. Не иначе разделят на две кучки: одну – туда, другую – сюда...»
Маша представила себе: ухмыляясь, паук оглядывает ее воскресшие половинки.
– Ладно, – она сказала, – ладно. По разным, так по разным... Вот так мы и сделаем. Разнесем и поглядим...
На кухне, пошарив по ящикам, она нашла картофельный мешок. Ведерко поместилось. Тряпичные ручки были крепкими и удобными. Голос, бубнящий из телевизора, глушил осторожные шаги.
Маша вышла в прихожую. Черный телефон таился в своем углу.
«Что-то еще... Что же я не доделала?.. Да, – она поняла. – Успенский. Он – ни при чем».
– Слушаю.
– Вы... говорили с Нурбеком?
– Кто это? – первый раз в жизни он не узнал ее по голосу.
– Я. Маша. Мария Арго. Я хотела сказать... Спасибо. Вы...
– Когда ты придешь? – он понял по-своему.
– Я... Не надо. Не надо жертвовать кафедрой. Нет никакого смысла. Плюньте ему в рожу. Я не вернусь.
Маша положила трубку. На мгновение боль отпустила: она чувствовала себя легко. Как будто закончила все дела. Сделала, как должно. Во всяком случае, оставила ему выбор: теперь он принимает собственное решение. Без оглядки на нее.
Спускаясь по лестнице, она представляла себе кабинет декана. Нурбек сидит за столом: «Ну что? Надумали?»«Вы о чем?» – волчья усмешка. «Как о чем? – Нурбек, сплетающий пальцы. – О вашей любимой ученице. Или мы даем делу ход».
Успенский пожимает плечами: «Дело ваше».
«Но... – декан косится на телефон. – Ее отчислят».
«Значит, отчислят. Отчисляйте, если хотите. Что касается кафедры... Надеюсь, вы меня поняли: кафедра финансов остается за мной».
Нет. Остановившись на площадке, Маша мотнула головой. Так не будет. Они убили его отца. Не для этого он к ним пришел, вернулся после лагеря.
«Ну, надумали?» – Нурбек хрустнул паучьими пальцами.
Она услышала и закрыла глаза.
Человеческим голосом, в котором не было скверны, Успенский выговаривал правильные слова: «Суки! Бляди! В гробу я видал вашу сраную кафедру!»
Выпрямив спину, Маша вышла из парадной: теперь ей было не страшно.
Фонари, расставленные вдоль тротуаров, горели ярко. Свернув направо, она двинулась к автобусу и тут только сообразила, что не знает главного. «Иди туда, не знаю куда...»
Замерев под фонарем, она обдумывала: в справочное – поздно. Редкие прохожие спешили мимо. На мгновение каждый из них вступал под свет фонаря. Хищник, караулящий в засаде, Маша стояла, вглядываясь в их черты. Наконец попалась старуха. Ступая бесшумно, Маша двинулась следом: лишь бы не спугнуть.
Старуха добрела до улицы Подбельского и свернула за угол.
– Простите, – Маша догнала.
– Да! – голос старухи оказался неожиданно ясным.
– Вы... еврейка? – Маша глядела прямо в глаза.
Старушечья верхняя губа, поросшая жесткой щетиной, дернулась. Пальцы, задрожавшие мелко, потянулись ко рту.
– Не бойтесь, я тоже...
Не опуская руки, старуха вглядывалась: накрашенное лицо сбивало с толку.
– Я... Я не сделаю вам дурного. Я только спросить... Где находится еврейское кладбище?
– Не знаю, – старуха врала, скосив глаза. Верхняя губа сомкнулась с нижней.
– Послушайте, – Маша настаивала, – я уверена, вы знаете. Мне надо. Непременно. Вот, – она качнула мешком. – Здесь – урна, пепел моего деда. Просил похоронить его на еврейском, но мой отец... Они с мамой решили, лучше на Северном. Дед хотел, чтобы похоронили среди своих.
– Ты выкрала пепел? – старуха смотрела недоверчиво.
– Не выкрала – подменила. Родителям подсунула золу – выгребла из старой печки. Их похороны были вчера.
Старушечьи глаза сверкнули:
– Подменила?
Она спросила с акцентом. Маше послышалось: подманила.
Послышалось, потому что она не умела читать мысли, иначе услышала бы правильно. Ту самую историю про обманное благословение: Ревекка, мать Иакова и Исава, подменила старшего сына младшим, обложив его руки кожей козлят.
– Так. Слушай внимательно, – еврейская старуха подманила поближе. Помогая себе руками, бормотала над Машиным ухом. – Ну вот. Теперь иди.
– Это точно? – Маша оглянулась. Было совсем поздно и очень темно.
«Господи, куда же я?..» – она подумала, тоскуя.
Старуха выпрямила спину:
– Конечно, точно, – она хихикнула и подняла палец. – Учти, мой дед был раввин.
Автобус высадил на кольце. Местность, в которой она очутилась, была страшной. Справа, за чередой голых деревьев, высились черные промышленные корпуса. Слева – пустынная площадь, огороженная сплошной бетонной стеной. С угла ограду замыкали ворота. Спотыкаясь на колдобинах, Маша бежала вперед. Ворота были заперты. Она вскинула запястье: стрелка подходила к восьми.
Крадучись, Маша двинулась вдоль ограды. Лаз обнаружился шагах в двадцати: серая плита выкрошилась у основания. «Только бы не собаки...» – она протискивалась, согнувшись в три погибели. Острый крюк арматуры впился в пальто. Маша дернулась и вырвала с мясом.
Втащив за собой мешок, выглянула: площадь была пустой.
Высокие могильные столбики окружали ее со всех сторон. Осенний запах гнили забивался в ноздри. Боясь чихнуть, она терла переносицу. Фонарь, нависший над оградой, заливал ближние плиты. Фамилии тех, кто лежал в могилах, в его свете читались легко.