– По необходимости? – он мотнул головой, не то переспрашивая, не то соглашаясь. – Вот именно. Ну, и какая же у тебя?
Отставив стакан, Маша собирала разложенные бумаги.
– Постой. Не надо, – он говорил по-человечески. – Что случилось? Сядь и объясни.
– Шестого апреля, когда мы – в вашем кабинете, – она замолчала, не зная как продолжить. – Вы сказали, что дали клятву...
– И что? – Успенский спросил, не сводя глаз.
– Все – значит, все. Я – женщина. И я не хочу, чтобы вы делали для меня исключение.
– Женщина?! – он захохотал и отпихнул капустную миску. – Значит... Надо понимать, ты на меня обиделась?
– Нет. Какая разница... Я пришла, а дальше – дело ваше.
Поднявшись, Успенский заходил по кухне, заглушая помехи. Мозг, тронутый водочным духом, обретал ясность. Скверные слова, выбившиеся из-под спуда, канули в глубину. Вместо них поднимались мысли, выкрашенные другой скверной, рядом с которой меркли любые скверные слова.
«Неужели Нурбек?» – Успенский прикидывал про себя.
Будь перед ним любая другая, стратегия декана выступила бы ясно и прозрачно. В данном случае, напряженно думал Успенский, получается как-то кривовато. Если бы декан против него замыслил, эту – он посмотрел внимательно – Нурбеку вряд ли удалось бы уговорить.
«Хотя... Кто его знает...»
Три года, определившие остальную жизнь, научили главному – по гнилой логике большой зоны сойтись могло и так, и так.
В том, что декан ненавидит его люто, сомнений не было. Это Успенский объяснял по-своему, легко. Тому, кто бывал, объяснение являлось само. Закон, который Успенский вывел в далекой юности, гласил: все, оставшиеся в живых, делятся на две неравные части. Сидельца можно определить с первого взгляда. Те, кто топтал землю по другую сторону, безошибочно чуяли своих. Те, кто по эту сторону, – тоже. Запах мерзлой земли, въевшийся в его плоть, достигал их ноздрей.
Это он почуял сразу, когда впервые встретился с Нурбеком. В глазах декана, глядевших внимательно, таилась трусливая настороженность. В первые годы это чувство было сильным, теперь, конечно, ослабло. Впрочем, не до такой степени, чтобы Успенский усомнился: стоит подставиться, и Нурбек нанесет удар. Странность заключалась в том, что, и раскусив Нурбека, Успенский не винил его лично. Точнее говоря, никогда не думал о нем по-человечески: как если бы речь шла о бешеной собаке. Опыт отцовской жизни, который он не мог не учитывать, говорил: такие дела обдумывают другие. Собак просто спускают с цепи.
Мысль работала почти трезво:
«Собака... Она – собака?.. Ну и что? Чем черт не шутит... Сейчас другие времена...»
Мозг мутился похмельем. Оно начиналось всегда, стоило не влить очередной порции вовремя, пропустить нужный момент.
Он подумал: «Выгнать как собаку» – и потянулся к бутылке, дернув перекошенным лицом.
– Значит, говоришь, мое дело?.. – водка, облившая внутренности, подействовала. Похмелье отступало. Теперь Успенскому казалось, что он снова думает ясно и собранно.
Профессор думал о ней.
В первый раз за долгие месяцы он понял, что возлагает на нее надежды, но – особого свойства. Пьяным умом он вдруг сообразил, почему, приглядываясь к перспективным студентам, никак не мог выбрать. Но, едва взглянув на нее, выбрал мгновенно. Цель – восстановление подлинной кафедры, такой, какая могла быть при отце, – не достигалась подбором отличников. Блестяще успевавшие студенты – программа минимум, которая ничего не значила без другого. Те, кого он собрался вырастить, должны были обладать каким-то внутренним свойством, не позволяющим превратиться в собак. Собачье время, в котором продолжали жить отцовские палачи, захлебнется само собой, наткнувшись на эту преграду.
Так ясно он не формулировал никогда.
Потому что все время, пока расписывал перед ней экономические зависимости и формулы, ни разу не почуял опасности, которая могла подкрасться к нему с ее стороны. Теперь, когда явилась скверная догадка, он испугался: мысль о том, что именно она, которую он сам выбрал, может стать собакой декана, накатывала как подступающее похмелье. Именно в ней он никак не хотел обмануться. Иначе... Водка, влитая в горло, прогорала как в раскаленной печи. Если он все-таки ошибся и это подстроено заранее, все решится довольно быстро: собаки не станут тянуть. Они вцепятся сразу, как бросались и вцеплялись всегда, стоило сделать шаг в сторону. «И винить, – он подумал, – некого. Кроме себя».
– Значит, дело наше... – он повторил вслух, теперь уже утвердительно, как будто заранее готовясь к проигрышу: остатка жизни, прошедшей с последнего лагерного дня. Еще можно было выгнать ее, отодвигая поражение, но тогда за каждой формулой, которую он ей расскажет, с этого дня и до самого конца будет стоять главный вопрос.
Он почувствовал тягостное бессилие, и, нагнув бутылку, попытался обуздать себя словами скверны. Ровным голосом, не отводя глаз, он говорил ей в лицо то, что она заслужила, если действительно явилась к нему как собака.
Девочка не отвечала, слушая внимательно, как слушала всегда, когда он объяснял. Темно-золотистое пламя занималось вокруг ее зрачков, расширявшихся с каждым его скверным словом. И, загораясь от этого пламени, он поднялся и повел ее к двери, за которой на короткое время исчезли всяческие страхи.
Глава 9
1
С этих пор, предваряя свое появление коротким телефонным звонком, Маша стала приходить к профессору, но эти случаи были редки: жертва, принесенная волчьему племени, не стала для нее радостью. Как и прежде, она продолжала заниматься по индивидуальному плану, осваивая премудрости финансовой науки, вечерами читала дополнительную литературу, работала над докладами и рефератами. Сидя напротив Успенского в кафедральном закутке, Маша словно бы забывала о постороннем. Первое время, удивляясь ее холодной сдержанности, Успенский бросал внимательные взгляды, но сам не заговаривал ни о чем.
Кровь, отворенная профессором, начинала бродить по ночам. Скверные слова лопались под языком, когда Маша, лежа без сна, вдыхала острый запах, превращающий человека в мужчину. Успенский в ее видениях не являлся: запах, терзавший Машу, существовал как будто отдельно от него.
Попытку заговорить профессор предпринял в июне.
Начало лета было странным. В зените белых ночей температура упала почти до нуля, и, подходя к институту, Маша любовалась снежинками, падавшими на черный плащ. Снежинки были ровными и филигранными: в чертогах Снежной Королевы каждую из них сделали вручную. Боясь нарушить холодную красоту, Маша стряхивала осторожно, не дотрагиваясь теплыми, губительными пальцами.
В тот день предстоял последний экзамен, и, поднимаясь по лестнице, Маша вдруг вспомнила время, когда мысли об экзаменах терзали ее, как болезнь, загнанная в глубину. Она чувствовала себя совершенно здоровой. Легкое волнение разгоняло кровь. Стайка однокурсниц дожидалась у двери. Девчонки ужасно волновались. Маша поздоровалась и спросила: кто первый?