«Владыка Николай хочет говорить с тобой», – голос звучал напряженно, словно там, на обратном конце провода, он был не один. «По телефону?» – я спросила равнодушно. «Нет. Он хочет, чтобы ты пришла». Теперь, когда телефонный разговор отменялся, я спросила: «Зачем?» – и прислушалась. Тот, кто стоял рядом, должен был сунуться с подсказкой. «Так принято, когда кто-то из сотрудников, из наших…» – он замолчал. Кафедра наполнялась преподавателями. Прикрывая рукой трубку, я старалась как можно тише: «Хорошо, я поняла». Даже сейчас мне хотелось увидеть владыку Николая. «Тогда я запишу, сам запишу тебя на прием. Обычно вечером, после шести». – «Позвони накануне и сообщи время. Мне передадут». Девочка-секретарша кивала радостно. «Ты вообще как?» – его голос дрогнул. «Нормально». – «Я… Хотел попросить тебя… Когда ты будешь говорить с владыкой…» – «Не бойся, – я ответила. – Владыке я ничего не скажу».
Вечером, в мастерской, представляя себе будущий разговор, я думала о том, что хочу рассказать ему все. Собирая события своей жизни, я нанизывала их, как на холодный стержень. Рассказ получался бессмысленным. Точнее, теперь, когда я стала совершеннолетней, все, случившееся со мною, выглядело нарочитым. Во всяком случае – я пыталась подобрать слово – преувеличенным. То, что я могу рассказать, противоречит его представлениям о церкви – нарушает отлаженный механизм. «Это я не хочу и не могу в подробностях», – так сказал Митя, вышедший из родового дома совершеннолетним.
До срока оставалось минут двадцать. По дорожкам лаврского сада я ходила, собираясь с мыслями, и старалась сосредоточиться на главной задаче: мне нужен церковный развод. В моих мыслях развод больше не связывался с именем. Мне он представлялся безличным: освободиться от них. Расспросов я не боялась. Еще в мастерской подобрала, как мне казалось, нейтральные ответы, которые Николай, связанный практикой предварительного собеседования, будет вынужден принять. Подходя к дверям Академии, я говорила себе: приглашая на собеседование, владыка соблюдает формальность – в первую очередь тягостную для него самого.
Секретарь, одетый в черное, поднял на меня глаза. Назвавшись, я сообщила о том, что записана. Он сверился со списком и скрылся в дверях.
Портреты иерархов, писанные тяжелым маслом, следили за мной со стен. Массивные рамы, украшенные золотом, казалось, не отличались друг от друга. То ли кто-то из прежних отцов-экономов, теперь уже давно умерших, заказал добрую сотню рам – про запас, то ли нынешние, следуя раз и навсегда избранному шаблону, подгоняли каждую следующую под прошедший век. Не доверяя плоховатым глазам, я решилась подойти ближе. От рамы к раме, приглядываясь внимательно, я узнавала нарастающую фальшь. Годы жизни, выведенные под портретами, не оставляли сомнений. Подлинный запас иссяк еще в предвоенные годы. После войны они вывешивали новодел.
Идя вдоль стены, я искала владыку Никодима: прошло много времени – скорее всего, успели повесить. Глаза забранных в рамы смотрели строго и отрешенно. Владыки среди них не было.
Секретарь, мягко придержав дверь, пригласил войти. Я коснулась бархатной гардины, отделяющей кабинет от приемной, помедлила и вошла. Кабинет выглядел по-старинному просторно. Дубовые стеновые панели темнели сдержанно и достойно. Шторы, ниспадающие бархатными складками, глушили уличный звук. На столе, затянутом сукном, горела зеленая лампа. Я вспомнила: такие – в Публичке, в Ленинском зале. Владыка Николай, одетый в церковное, сидел за письменным столом в глубине. Он улыбнулся и встал мне навстречу. Я подошла под благословение. Положив быстрый крест, владыка пригласил садиться.
«Вы должны простить меня, – положив руки на стол, он начал тихим вежливым голосом. – Повод, который вынудил меня пригласить вас, отнюдь не располагает к беседам, тем более с человеком вроде меня, прямо скажем, малознающим, если иметь в виду особенности мирской жизни. Однако мое положение, – он обвел рукой кабинет, словно сослался на издревле принятое обыкновение, – накладывает обязательства. Кроме того, я никогда не закрывал глаза на мир, и если сам лично не пережил многое, то уж, во всяком случае, многое обдумал. Благодаря многолетней пасторской практике». – «Не беспокойтесь, владыко. Ваше положение я понимаю. Вы можете задавать вопросы».
Продолжая свою мысль, он заговорил о том, что любой развод, какими бы причинами он ни был вызван, событие слишком важное, чтобы не сделать попытки разобраться. Конечно, церковная практика знает процедуру развода, но в каждом отдельном случае требует благословения. Эта печальная необходимость ложится на благословляющего если не тяжким бременем, то – ответственностью.
Я слушала. Владыка взял академический тон – за это я была ему благодарна.
«Каковы причины, которые церковь признает уважительными?» – я принимала его правила. «Во-первых, прелюбодеяние», – он выговорил сдержанно и бесстрастно. «Первого достаточно. Говоря коротко, я – прелюбодейка». Это слово я произнесла легко. Так меня назвал монах, опиравшийся на посох. В конечном счете он оказался прав. Воровка и прелюбодейка… Я прислушалась к пустому сердцу. Разговор, который мы вели в кабинете, не обретал монастырской тяжеловесности.
«Вы?..» – он медлил. Я усмехнулась. Обещание, данное по телефону, держало меня. Нет, я думала, дело не в обещании. Так или иначе, я не смогла бы во всех подробностях. «Что ж, – я кивнула, – если это необходимо, могу рассказать».
Осознавая, что ступаю по грани, едва ли уместной с принявшим монашество, я говорила короткими фразами, не упоминая ни Митиного имени, ни особенных обстоятельств. «Вы, – он назвал меня по имени-отчеству, – собираетесь вступить в новый брак?» – «С житейской точки зрения, если оставить в стороне формальности, можно сказать, это уже произошло».
Глаза блеснули остро: «Если я правильно вас понял, браком вы называете союз, не засвидетельствованный, – он помедлил, подыскивая замену, – …людьми и не освященный церковью…» – «Мой опыт, в отличие от вашего, ограничивается личными обстоятельствами. В известном смысле его можно назвать еще более ничтожным, – заходя издалека, я мягко отбивала подачу, – поэтому лично мне иногда кажется, что многое в жизни определяется не свидетельствами, а ходом вещей…» Острые глаза собеседника стали тридцатилетними. Он был младше их всех, кого я, измученная их одержимостью, назвала поколением своих любовников и мужей.
«Ходом вещей? – он переспросил. – Вы имеете в виду, что обстоятельства порой оказываются сильнее нас?» Смерть владыки Никодима поставила его перед выбором: посмертная верность вступала в противоречие с ходом вещей.
«Нет, – я ответила, – не всякие. По крайней мере, не житейские. Любовь и ненависть, рождение и смерть…» – «Это – правда, – он перебил, примеривая к своей жизни. Личный опыт, на который я заставила его опереться, играл на моей стороне. – Однако, – он пересиливал личное, – все, что вы теперь перечислили, в человеческом обществе подлежит, как бы это сказать, не то чтобы регулированию… Но даже если оставить в стороне церковь и таинства, многое из перечисленного вами подлежит общественному признанию». Он высказал неловко, но я поняла.