«Чем бы это ни кончилось, – он подошел к зеркалу, – этих ночей я себе не прощу».
Я подошла и встала рядом. В зеркале, где мы отражались, я не была ни козой, ни крольчихой. Сокрушенным сердцем, обращенным к Мите, я чувствовала себя костью от его кости, плотью от плоти – блаженной памятью вынутого из него ребра.
Митя говорил о церковных стенах, украшенных древней красотой, о том, что всегда, и в лучшие, и в худшие годы, страдал от душного безверия, но церковь, соблазненная бесовской властью, пугала его едва ли не сильнее. В Митином лице, изменившемся до неузнаваемости, проступало два человека, как когда-то за моим журнальным столом, за которым он пел тенором и баритоном – попеременно. Теперь, собирая складками губы, он поминал мир, опороченный ложью, и отрекался от него. До сих пор я никак не могу понять, почему, заметив двоящуюся перемену, я не нашла в себе ума – отступиться, как будто кто-то кинул в мои уши пригоршню земли, чтобы я не услышала Митиных слов о том, что ад, ходящий за нами, имеет собственные, конгениальные, формулы мучительства, и они, взращенные древней традицией, почти не зависят от исполнителя.
Забыв о скудеющем времени, я гнала его вперед, торопясь, поймав на слабости, условиться о месте встрече, где они сойдутся вдвоем, чтобы договориться. По тогдашнему неразумию мне казалось это возможным. Я надеялась на их общую память, уходящую в университетское прошлое, которое само по себе представлялось мне родом блаженного времени, когда, каждый по-своему, они вступали на путь, обращенный к небесам.
Я, родившаяся слишком поздно, мнила себя посредником, способным собрать их в одном – заранее согласованном – месте: чтобы напоследок, прежде чем разойтись окончательно, они успели бы поговорить. Силою вещей, которую сторонний наблюдатель, не знающий высших мер, может назвать чем угодно – хоть стечением обстоятельств, – я получила их всех, без изъятия: тех, кто учили меня любви и ненависти, потому что были поколением моих любовников и мужей.
* * *
Они встретились накануне двузначного дня.
С шести часов, сидя на своей убранной кухне, я следила за стрелкой, ползущей рывками, и старалась представить подробно, от самого момента встречи. Опоздать Митя не мог. Со своей всегдашней пунктуальностью он должен был прийти заранее и ожидать, вглядываясь в лица прохожих. Едва ли он помнил Глеба в лицо. Отец Глеб подходил немного сбоку, краем глаза я видела его плечо. Здесь случилась заминка: Митина рука, готовая протянуться, невольно повисла в воздухе. Руку остановила мысль о сане: следует ли подавать? По обыкновению интроверта, отец Глеб неловкости не заметил.
По набережной, в сторону Спаса-на-Крови, они шли, слегка сторонясь друг друга, так что черный длиннополый пиджак – компромисс между рясой и обыденным мужским костюмом – норовил приблизиться к стене, в то время как белая рубашка, выбивавшаяся из джинсов слегка подмятым пузырем, двигалась по краю тротуара, у самого поребрика. От корпуса Бенуа они свернули на мостик в сторону Конюшенной площади.
Митя нарушил молчание первым. Лицо отца Глеба оставалось напряженным. Митины брови, сдвинутые к переносице, дрогнули, и угрюмый отпор поднялся в Глебовых глазах.
Часы, натужно двинув стрелками, выходили на второй круг. Митя говорил искренно и торопливо, чертя в воздухе руками. Лицо собеседника оставалось непреклонным. Я поймала себя на том, что вспоминаю страницу учебника: бариннародоволец говорит с мужиком. Склонив голову к плечу, мужик прислушивается настороженно, как будто думает о том, что барин, говорящий мудреные слова, на самом деле норовит свести со двора корову…
По моим расчетам, они подходили к Вечному огню. В этот час здесь не было брачующихся пар. Белое кружево невест украшало собою тяжко заставленные столы. Веселый гул, не долетавший до этих по-вечернему пустеющих мест, поднимался под потолки лукавыми выкриками «Горько!». Женихи, наряженные в черное, вставали с мест и прикладывались к жарким губам. Вряд ли кто-нибудь, кроме усталых матерей, думал о дочерях как о жертвах.
Они подошли и сели на скамью. Локоть, одетый в черное, лег на спинку. Отец Глеб слушал внимательно и упрямо, изредка кивая. Его взгляд плясал над огнем. Может быть, он размышлял о юношеских грехах революции, от которых, вступив в безгрешный церковный брак, раз и навсегда отложился. Спрятав ладони в коленях, Митя клонился вперед. Белый пузырь надувался за его спиною, и, машинально заводя руку, он заправлял за пояс. Короткое пламя Вечного огня, раздуваемое ветром, билось в зарешеченной шахте. Воздух, дрожавший над газом, относило в сторону – к пустынным невским берегам. Где-то близко, у самой Невы, поднималось каменное здание, куда, по особому повелению, он должен был отправиться – на другое утро. Оно, затмевающее собою памятники, сохраняло многозначное величие, поскольку – в отличие от наших собственных путаных и нелепых жизней – воплощало собою жизнь языческого рода. Жизни тех, кого приглашали в его стены, были накрепко привязаны к нашему скверному времени. Жизнь рода, передающаяся по крови, от времени почти не зависела, а значит, грозила стать вечной.
Звонок раздался раньше, чем я ожидала. Распахнув дверь, я встала на пороге. Отец Глеб молчал, переминаясь с ноги на ногу. «Ну?» – спросила я. Как будто очнувшись, отец Глеб вошел. Отстраненная улыбка лежала на его губах, словно прогулка, окончившаяся раньше времени, наполнила его душу вековой мудростью.
«Встретились?» Он ворохнулся на стуле, сжал кулаки и кивнул. Шаг за шагом под моим непреклонным взглядом отец Глеб рассказывал, увязая в подробностях.
Митя опоздал. Пришлось дожидаться минут десять. Главный разговор случился в Александровском саду. «Про меня говорили?» – «Про тебя? Не-ет», – будто и не было нашего угрожающего разговора, отец Глеб улыбнулся светло. В нескольких словах обрисовав Митино состояние – растерян, нервничает, не вполне справляется с собой, – он привел две-три незначащих фразы, в которых я не расслышала Митиного смятенного голоса. Голос, переданный отцом Глебом, принадлежал кому-то неопределенному, словно пришедший, но опоздавший на встречу, был заведомо подменен. Подмененный голос жаловался на безысходное уныние, на то, что все нарушилось, сорвалось… «И что вы?» – я прервала раздраженно. Мягкой рукой коснувшись бороды, отец Глеб заговорил, зажигаясь чужими словами. Он говорил о покаянии и обращении, узком и тесном пути, общем для всех конце – тяжком и страшном; о божественных изъятелях, отбирающих у тела душу, о страшных мытарях, ревизующих и описывающих наши грехи. С детства и до старости, прибирая в папки наши мысленные рукописания, они скалывают – в принятом порядке. Я слушала, содрогаясь. Так, безжалостно и страшно, мог говорить только враг.
Отец Глеб говорил, не останавливаясь, и за каждым словом, сияющим мне навстречу, стояли глаза изъятелей, явившихся судить. Жестокие слова, не ведающие милости, слепили мои глаза.
Шипение, словно что-то влажное швырнули в огонь, раздалось за моей спиной, и сладковатый газовый запах проник в ноздри. Вскочив с места, я привернула кран.