Митя отдернул руку. Морщась и склоняя голову, он прислушивался с удивлением, словно не верил ушам.
«Тряпка, гнилая тряпка, ты только посмей, посмей раскрыть свой поганый рот!»
Сквозь сон, становившийся явью, я повторяла слова, как будто шла по ссохшейся глинистой дороге, прямо по колеям дурдомовских шин. Вой, уносящий во тьму, рвался из моей груди, но, держась из последних сил, я свела свои пальцы в кулак. Что-то, бредущее по обочине, вспыхнуло в мозгу неизъяснимым светом, и в этом свете я увидела себя. Убогое деревце, не отбрасывающее тени, я стояла как вкопанная в высохший скитский двор. На ветвях, так и не пустившихся своими словами, лопались привитые почки: два безжалостных мира, низ и земля, прорастали во мне – из одного ствола. Сучковатый вживленный отросток, похожий на мою руку, изгибался и выбрасывал зеленоватые корни: они шевелились, въедаясь в мою сердцевину. Ухватив обеими руками, я рванула его на себя, как стрелу из колотой раны, и, занеся руку, нанесла удар. В носу хрустнуло. Черные бабочки порхали над полем, толклись и падали на стерню…
«Сейчас, сейчас, – Митин испуганный голос гонялся за бабочками, ловил иссохшие тельца, – сейчас, я – воды, как же это, не опускай, держи голову, остановится – все отмоем». Мокрое, похожее на тряпку, легло на переносицу. Кровь утихала. Быстро и коротко дыша, я пробовала нос. «Ничего, вроде… ничего, до свадьбы заживет», – я бормотала бессмысленные слова. Блузка, закапанная на груди, липла бурыми пятнами. «Ничего, – я повторила, – скоро кончится, осталось совсем немного…»
Митина рука сжала мой локоть. «Да, да, конечно, немного, скоро совсем остановится, – он заговаривал кровь, – неделя, и меня отпустят, против меня – ничего, в доме пусто, они могут прийти и проверить, мало ли тот признался, главное – молчать самому. Я буду стоять на своем… А потом, когда выйду от них, я подам документы: теперь предпочитают отпускать. Пока тебя не было, – он сказал буднично, словно я, живущая в его доме, выходила в ближайшую булочную, – я все узнал подробно. Сначала уволиться, документы – потом. Как правило, бумаги ходят месяца три. На этот срок у меня отложено, чтобы прожить, не работая. – И ровным голосом, как о решенном: – Ты поедешь со мной».
Если бы не боль, лежавшая на переносице, я сказала бы: «У тебя ничего не получится. Они не выпустят. Потому что сегодня ночью я отказалась за тебя попросить». Я могла бы это сказать, потому что уже не боялась, но прежде мне надо было убедиться в том, что все ночное – правда.
«Книга, синяя с серебряными буквами, название начинается с Доктор… Там о какой-то болезни, передающейся по крови». Другого способа у меня не было. Митя задумался. Поднявшись, он подошел к книжному шкафу. «Доктор?.. Этот?» – он вытянул переплет.
Я узнала ее: на эту книгу, по-хозяйски развалившись в кресле, ссылалась гнусная рептилия.
«Самое главное, тепло одеться. Там очень холодно, сводит изнутри. Давай посмотрим. Сейчас», – я пошла к шкафу, помнившему наши отражения. Распахнув дубовую створку, рассматривала одежные стопки. «Вот, этот свитер», – я вытянула темно-синий, грубой вязки. «Это, – он смотрел опасливо, – на тот случай, если меня немедленно препроводят? Лето, на улице лето. В свитере я буду выглядеть идиотом…»
«Тот, кто сядет напротив, начнет передергивать». – «Мы что? Там – за ломберным столиком? Партийку в карты?» – он усмехнулся. «Они действуют как цензоры. Помнишь, ты объяснял? Вырвут единственное слово, но смысл мгновенно меняется, как будто вывернут наизнанку. Да, вот еще, – я смотрела на темно-синий свитер, – старайся не думать правду».
«Тебя послушать, – Митя вынул свитер из моих рук и теперь оглядывался, не зная, куда пристроить, – прямо кодекс советского человека: туловище – в тепле, смысл – наизнанку, в голове – единственно ложь. – Кинув на диван, он шагнул ко мне. – Во всяком случае, спасибо за заботу. Ты говоришь сущие глупости, но выглядишь замечательно: коза козой…»
В прихожей щелкнуло. «Мама, – помрачнев, он отступил. – Пошла в булочную. Ходит каждый день, что бы ни случилось. С ее болезнью это очень опасно. Сколько таких случаев: выходят и забывают. В сумочке, я слежу за этим, всегда документы. И номер телефона – если что, мне сразу позвонят. Понимаешь, – он прикрыл створку машинально, – если меня возьмут, она ведь будет ходить по-прежнему. И однажды… Ты побудешь?» – он спросил коротко, без перехода.
Привитые почки налились горечью. Острые и зеленоватые, они проступали сквозь запятнанную ткань. «Я собирался позвонить тебе», – он сказал тихо, словно бы в оправдание. «Мне пора. Я позвоню».
«Бесполезно, – Митя смотрел разочарованно. – К телефону я не подхожу. Ты вернешься? Когда ты вернешься?» – он переспрашивал настойчиво. В голову лезло двузначное число. До него, указанного в повестке, оставалась одна неделя. Я поднялась.
«Ну ладно – ты… – он взялся за ручку входной двери. – Но он, как же он – под венец?» – «А что здесь?.. Он мне – муж», – все-таки я вставала на защиту. Ради ребенка, который когда-нибудь должен родиться. «С государственной точки зрения. Но с церковной… он ведь и с прежней женой венчался». Я отступила, не понимая. «А ты что же, не зна-ала? Все знали, он и не скрывал. Венчались на последнем курсе. Мать пригласила священника на дом, чтобы не донесли в ректорат». – «Знала», – я ответила, словно Митя уже стал одним из тех, кому нельзя говорить правду.
Выйдя на площадку, я тронулась вниз по ступеням. За спиной хрустнул замок: гадко, как носовой хрящ. Боль, резавшая глазные яблоки, мешала сосредоточиться. Если бы тот, кто слушал мои мысли, вознамерился записать, вряд ли он сумел бы это сделать. Даже себе я боялась передать словами: тот, кто принимал мою исповедь, знал единственную и главную правду. Она заключалась в том, что под венец я пошла с чужим, ворованным мужем, а значит, мое договорное венчание было воровским.
«Ищейки могут выслеживать только по мысленным словам. – Поравнявшись с церковной оградой, я сказала себе: – Теперь я для них невидима. Хорошо. Это – хорошо».
Церковный двор был усеян строительным мусором: криво распиленные доски, мотки проволоки, тяжелые бетонные глыбы. У заднего крыльца, сброшенные к алтарной стене, лежали мешки. Их выгрузили и оставили под открытым небом. То тут, то там в мешках зияли отверстия. «Тише», – спасаясь от нового подступающего приступа, я заставила себя не думать о пулях. Никакой не песок – цемент.
«Что же мне делать, Господи?» – я прислонилась к алтарной стене. Оглянувшись, я увидела пластмассовую плошку, до краев заполненную водой. Зачерпнув горсть из прорехи, я поддернула рукава и принялась замешивать старательно – свободной рукой. Глиняное тесто, похожее на разъезженную дорогу, становилось гуще. Разминая пальцами, я уносила его в угол, туда, где, шевеля метелками, стояла крапива. Если слова, все слова исчезнут, что-то должно остаться свидетельством – чтобы ангел, летающий над полями, мог увидеть и понять без слов. Золотистые утренние лучи обходили высокие стебли. Крапивные метелки, склоненные своей тяжестью, выступили мне навстречу. Они были тяжелыми и полновесными, как кропила.