Дом, куда нас доставили, походил на обычный – украинский: беленые стены, широкая приступка под окнами, крашенные синькой распахнутые ставни. Хозяйка была предупреждена. Гостеприимно выйдя навстречу, она поздоровалась, пряча руки, и повела нас за собой – в залу. Взглянув на бугорок, выросший под ее фартуком, я вспомнила иосифову муфточку.
В просторной зале не жили. Салфетки, украшающие поверхности, лежали в крахмальной неподвижности. По полу, похожие на заново проторенные тропы, стлались ковровые дорожки. Искусственные цветы в разнокалиберных вазочках топорщились тут и там. Оглядевшись, я приметила слоников, выстроенных строго по ранжиру, и как-то сразу успокоилась. Дорожные впечатления оставили меня.
Пристроив чемодан, муж вышел на двор – проститься с водителем. Проводив его глазами, хозяйка вынула руки из-под фартука и заговорила деловито: «Вот, здесь… а там, за стенкой – кровать, спать будете с чоловиком, квиточки вот, соседка принесла, как узнала, что вы – аж из Ленинграда, сынок у нее там учится». Поперек стола раскинулся огромный букет. Головы георгинов лежали расслабленно, теряя последние силы. «Воды бы, вянут», – я подошла полюбоваться. «А! – она откликнулась равнодушно, выказывая безразличие к живым цветам, предпочитая им мертвые. – Та-а, забыла ж я. Под столом таз еще, кулубника. Може, покушаете с дороги», – также равнодушно. Обойдя стол, я заглянула: алюминиевый таз, доверху наполненный ягодами, стоял, приткнувшись к ножке.
Последний раз я ела клубнику в детстве: мама привозила в пол-литровых банках, разобранную и пересыпанную сахаром. Конечно, на базарах она продавалась, но я как-то не покупала: дорогое лакомство. «А вы в самом городе живете?» – хозяйка заговорила полушепотом, словно выведывала тайну. «Да, в городе», – если бы не клубника, я ответила бы честно: в новостройках. «В большом доме?» – она спрашивала настойчиво. Мое ленинградское ухо царапнуло сочетание. «В большом? – я переспросила удивленно, – почему?..» – «Ну, квартир много, комнаты, разные жильцы…» – она обвела рукой, как будто очерчивала границы большого дома. «Да, да, конечно, много парадных, даже не сосчитать», – поваленный небоскреб всплыл перед глазами. «Вот ужас-то! – она вздохнула тихо и восхищенно, видимо, пытаясь вообразить. – А квартир сколько?» – доверчиво, как ребенок, слушающий страшную сказку. «Больше тысячи». Хозяйка всплеснула руками. «А вы на поезде приехали?» – усталое лицо озарялось румянцем. Получив утвердительный ответ, она подошла к окну и, машинально поправив занавеску, призналась: «А я вот никогда не видела поезда, живого…» – «А как же вы, ну, если поехать?..» – теперь пришел мой черед удивляться. «Куда мне ездить! Разве в Тернополь, так туда на автобусе». Тыльной стороной ладони она провела по волосам, словно, выслушав сказку, возвращалась к обыденным заботам в свою совершенно взрослую жизнь.
Сидя над тазом, мы ели молча. Казалось, им не будет конца. Крупные слегка кислили, те, что помельче, наливались неправдоподобно детской сладостью. «Ты когда в последний раз?..» – я спросила с набитым ртом. «В Женеве, – муж ответил, подумав, – но там – не считается, там… Совсем не пахнут. Красивые, но какие-то мертвые», – словно и заграница, и тамошние лакомства оставались в ином – не сравнимом – измерении. «А я – в детстве», – за хвостик я вытягивала ягодку помельче.
Таская ягоду за ягодой, мы поглядывали друг на друга, и забытая, совершенно детская радость подымалась сквозь толщу взрослой, тяжкой и убывающей жизни – вставала со дна. Я рассказала о сегодняшнем видении, странном и почти неправдоподобном, как мираж, и муж, не забывая таскать ягоды, восхитился неведомым архитектором, так воплотившим свой замысел. «Это для тебя, когда ты уже видела и Исаакий, и Никольский, а представь, каково тем, кто шел из деревень, день за днем, на костылях, сбивая ноги, и вдруг, над полями – невиданное, в полнеба, растущее с каждым шагом. Жаль, что я не пошел с тобой, так, дурак, и простоял у машины…» В первый раз за последние годы он говорил так, словно купола, открывшиеся моему взору, становились и его куполами.
«Ну и ну, – он вздохнул, отдуваясь, – неужели целый таз слопали? – На дне, в лужицах красного сока, плавали пустые липкие черенки. – Глебу рассказать, не поверит!» С тоской я подумала о том, что здесь, вблизи явленной купольной радости, нет моих сил вспоминать о Глебе. Муж помянул его, и тень, стоявшая меж нами, упала на пустое дно.
* * *
Лаврские монашеские службы – не чета городским. К ранней, начинавшейся часов в семь, мы не поспевали. За нею следовала дневная – в десять, а позже – вечерняя, начинавшаяся как обычно – в шесть. Август месяц в Почаеве особенный. На Успение – лаврский престольный праздник – со всех концов стекаются богомольцы. Малую толику их шествия мы видели воочию – на дороге. Некоторые, наложив на себя послушание, шли сюда месяцами: надеялись, испив из источника Богородицы, обрести исцеление от всяческих скорбей, душевных и телесных. Говорили, что каждый год один, а то и несколько исцеленных оставляли в лавре свои костыли. Об этом мне сказала хозяйка, якобы видевшая своими глазами. Мне эти истории напомнили страницы школьных учебников, где толстые католические попы дурили народ подставными примерами чудесных исцелений. Не то чтобы я учебникам верила, однако – впрочем, наверное, не без их влияния – отнеслась к местным чудесам скептически.
Другое дело сами лаврские службы. Никакой городской собор не слышал такого пения. Спевшиеся монашеские хоры – унисонное пение здесь предпочитали многоголосному – производили на меня магическое впечатление. Забывая о времени, я выстаивала долгими часами, и душа, парившая в знаменном распеве, улетала в такие дали, в которые – по самой своей многоголосной изысканности никогда не возносится городской смешанный хор. Широкие женские голоса не взлетают выше купола. Отдавшись в купольном барабане, они возвращаются на землю, полные земных надежд.
Монашеский хор вступал тихо, словно на цыпочках. Истовые лица, от которых мне, стоявшей в сторонке, трудно было отвести глаза, полнились отрешенной решимостью. Слившиеся в одно, они медленно поднимались по ступеням, все выше и выше, с каждым «Тебе-е-е, Господи…» Эти ступени были видимыми и земными – постижимыми. Черные фигуры, превращенные в звуки, шли смиренно и торжественно, не торопясь, но и не мешкая. Стоя изо дня в день, я ждала момента, когда голоса, идущие строгими рядами, приблизятся к самому краю, за которым, скрытые жухлыми земными стволами, открываются небесные купола. Словно за спинами монахов, я поднималась по их ступеням, угадывая близкий край высокого гребня, за которым открывалось необозримое пространство – сразу же за последним земным шагом. На этом краю голоса собирались вместе, становились единой душой и, перехватывая дыхание от горла к горлу, делали последний шаг. По вере объединяющей, их единая душа шла и шла как бы над пропастью, и золотой отсвет, дрожавший у горизонта, касался ее первыми возгорающими лучами. Под золотым отсветом я вспоминала владыку Никодима и чувствовала горькое отчуждение: если он тоже видит это золото, почему страшится смерти?
В этот миг, в котором, казалось, соединялись все души предстоящих, в соборе начиналось невообразимое. Не выдерживая напряжения, женщины рыдали, некоторые падали в обморок. Их выносили быстро и деловито, и над народом, смыкающимся над опустевшими местами, поднимался жестокий и бессмысленный вой. Словно дикие звери, раненные и загнанные, мужскими безобразными голосами кричали бесноватые. Услышав в первый раз, я содрогнулась. Вой был таким немыслимым, что крик женщины, когда-то упавшей нам под ноги, казался его слабым подобием – приближением. Заметив мой ужас, муж сказал, что эти крики – к лучшему. Особое душевное напряжение, в котором пребывают участники монастырских богослужений, понуждает бесов проявиться. Само по себе это становится первым шагом к исцелению. Бесы рвутся наружу, заявляя о себе невыносимым воем. Многих, пораженных этим недугом, специально свозят сюда из дальних мест.