Вспоминая на ходу, я говорила о том, что, по свидетельству авторов, патриарх лишь числился почетным членом Союза русского народа, в каком-то отделении, кажется, в Вильно, но членство его, что подчеркивается особо, было формальным. «Мне еще тогда показалось странным, к чему такой напор? Ну числился и числился, мало ли кто и где числился, – я говорила легко и весело, словно шла по тающему следу, под которым, невидные под снегом, лежали трубы отопления. – Если же принять вашу логику, правда заключается в том, что в России нельзя числиться – только принадлежать. Либо к тем, либо к другим. Это значит, что анонимные авторы лукавят: в этом – непоправимом – разделении не существует невинных и незначащих формальностей. А главное, авторы отлично знают о своем лукавстве, а потому сильно пережимают в оправданиях».
Отец Глеб слушал внимательно, не перебивая. Высказав, я замолчала. Беспокойная мысль о каком-то противоречии, в которое я впадаю, шевельнулась в душе, и, сосредоточившись, я поняла: дело в таблице. В ней, в качестве допущения, содержалось аморфное множество живущих – уравновешивало значение основных граф. Теперь, говоря о невозможности числиться, я опровергала самое свойство аморфности, отказывала ему в существовании. Усмехнувшись, я поняла, что таблица распадается окончательно. Есть только две графы: гонимые и гонители. И это – единственно возможное разделение: полное, исчерпывающее и самодостаточное.
Теперь я видела то, о чем авторы упомянули вскользь, почти умолчали. Большинство архиереев числились почетными членами Союза русского народа. Я вспомнила и повторила дословно, как будто прочитала с листа. Лицо отца Глеба заострилось. «Вот оно – главное, понимаете, не числились почетными, а были и остаются действительными, потому что в союзах подобного рода нельзя, невозможно числиться».
«Ну и что? – он заговорил снова, как ни в чем не бывало. – Кто-то должен противостоять. Церковь – единственная сила, способная противостоять масонскому большевизму. Никто, кроме церкви, не обладает столь же развитой иерархической структурой, имеющей силы посрамить принципы их безбожного коммунистического централизма. Но человек слаб. Он не может пребывать в одиночестве, и именно церковь связывает людей в единое целое, захватывает глубинные пласты, до которых принцип партийного централизма не способен добраться по самой своей двуличной природе». Он говорил о том, что церковная вера формирует цельное сознание, борясь с бесовской раздвоенностью, закономерно поражающей атеистов, рожденных и воспитанных в преступной – точнее, управляемой преступной кликой – стране. Я слушала слова, которые он в отличие от меня легко сплетал в связное, они казались мне знакомыми: что-то похожее я уже слышала от Мити. Однако в устах отца Глеба они обретали иную природу. Его слова росли из чужого корня: именно из него – из века в век – рождались люди другого, чуждого мне помета.
«Большевики – преступники, но то, что вы говорите про эту вашу организацию, сомкнувшуюся с большевиками, – я начала медленно и твердо, – это – мракобесие, такое же гнусное, как действительное членство в Союзе русского народа, – я сказала главное и перевела дыхание. – Из этого членства может вырасти только мракобесие…» – сжатым кулаком я ударила по столу. Отец Глеб усмехнулся. «Мракобесие – это революционеры, атеисты и коммунисты: все и всяческие радикалы, кстати, и новые, нынешние: тот же Глеб Якунин. Они – носители раздвоенного сознания, и эта раздвоенность рождает единственно ненависть именно потому, что она противна христианской душе. Раздвоенный человек – человек больной и погибший».
Он сидел передо мною и говорил о боли, рвавшей меня изнутри. Холодно и отстраненно указывал путь к спасению – от имени церкви. На этом пути дозволялось забыть обо всех грехах: избавиться от них, как от болезней, отторгнуть от души. Однако не о милости Божьей, не о ежедневной молитве: сурово и прямо отец Глеб говорил о цене, которую требовалось заплатить за внутреннюю цельность. Ценой была жертва, и в эту жертву приносилось мое – раздвоенное – сознание. Именно таким, свободным от всех, даже нераскаянных грехов, он, готовясь к интеллектуальной деятельности, видел наше общее будущее.
У меня не было сил возразить. День, до краев наполненный исповедью, отнял последние силы. Отложившись от Мити, я пребывала в одиночестве, в котором слабый человек не может пребывать безнаказанно. Моим наказанием стала изменяющая память, иначе я бы вспомнила Митины слова: с такими, как он, надо расходиться до процесса.
«Теперь, после исповеди, ты должна причаститься», – словно расслышав, отец Глеб приказал твердым голосом, как будто речь шла о том, чтобы куда-то вступить. «Да», – я ответила тихо. Помимо воли мои губы сложились в покаянную гримаску. Обернувшись от двери, как оборачивалась Лилька, я обещала прийти к причастию завтра же – в храм. Обещала, зная, что не исполню.
Утром отец Глеб ушел первым. Муж проснулся поздно – я дождалась. Не упомянув об исповеди, я передала ночной разговор – во всех подробностях. Не особенно выбирая слова, я высказалась в том смысле, что отец Глеб – сущий мракобес, то, о чем он говорил, – ни в какие ворота, какая-то тайная организация: «Неужто всерьез? Это же – стыд. С такими взглядами нужно сидеть в берлоге и не высовываться, а может быть, он действительно в Союзе русского народа, и не он один, тогда вообще при чем здесь экуменизм?»
«Экуменизм действительно ни при чем, где Ерема, где Фома, – он поморщился заметно. – И вообще, какое тебе дело до его личных взглядов? Священник – не комиссар. Что бы он ни высказывал лично, главное – на нем благодать». Мучаясь и дергая щекой, муж говорил о том, что частные представления отца Глеба – это еще не точка зрения церкви, не хватало рядить в ризы Союза всех священников; сняв облачение, на кухне, каждый из них – частное лицо, вполне может заблуждаться и разделять самые дурацкие предубеждения.
«Даже антисемитские? Как ты думаешь, – я вспомнила о развенчанной таблице, – эти предубеждения среди вас разделяют многие?» Спрашивая, я думала о рядовых священниках, к которым, случись что, пойдут случайные люди. Уходя от прямого ответа, муж сказал, что общую политику церкви определяют иерархи. Конечно, здесь тоже идет своя борьба, но пока решающие посты занимают такие люди, как Никодим и Николай, экуменическому движению и диалогу церквей, в сущности, ничего не грозит. «Значит, если их отстранят?..» – «Перестань! Кто их отстранит? Да и вообще не все так гладко, как представляет себе твой Глеб, черт бы его побрал!»
Не скрывая раздражения, муж сослался на давнюю историю с иеромонахом Илиодором. Этот знаменитый в дореволюционное время иеромонах-черносотенец, антисемит и видный деятель Союза русского народа, особо приближенный к Распутину, ухитрился – уже после революции – стать ярым революционером и обновленцем. «Представь, явился в Царицын и объявил себя патриархом всея Руси и главой новой церкви, возносил славословия “красным славным орлам, выклевавшим глаза самодержавию”, – муж засмеялся, – в общем, если следовать твоему отцу Глебу, стал форменным членом этой, как ее, всесильной и тайной организации». – «Ну и что?» – я спросила, не улавливая связи. «А то, что церковь от него отложилась и квалифицировала его деятельность как “илиодоровщину” и “царицынский раскол”». – «Значит, пока он дурил с Распутиным, антисемитствовал и членствовал в Союзе, это вроде бы еще и нормально… Но стоило ему…» – «Да ладно тебе! Ты всегда все вывернешь… Речь не об этом». Окончательно расстроенный, муж отправился в ванную.