Едва дождавшись утра, я оделась и вышла из квартиры. Машинально, как делала каждый день, потянулась к потухшей кнопке, но сдержала руку. Стон лифта мог разбудить чужих. Ступая тихо, я шла вниз по лестнице, проходя на цыпочках мимо спавших дверей.
Все было скрыто под снегом. Белый покров лежал на кустах, на крышах гаражей, на козырьках подъездов. Оглядываясь на спящие окна, я пошла к бакам: меня влекло странное и необоримое желание, которому не было сил противиться. Подойдя, я заглянула внутрь. На дне, под рваным куском целлофана, лежала меховая варежка. Я смотрела в бак, как в колодец: слишком глубоко, рукой не достать… Подтянув какой-то деревянный ящик, я встала ногами, перегнувшись, ухватила за угол и дернула на себя. Кусок целлофана был чистым. Подложив под грудь, я легла на него всем телом и, стараясь не вдыхать смрадные испарения, дотянулась рукой. Вторая варежка лежала рядом. Торопливо шагая к парадной, я думала: если и видели, мало ли… Растяпа, выбросила по ошибке… деньги или золотое кольцо…
Изнутри их не затронуло. Обмыв верхний кожаный слой, я вытерла насухо. Кожа припахивала порошком и помойкой. Я достала холщовый мешочек и спрятала в него варежки. К ним, взвесив на руке, добавила упаковку сахара-рафинада и, словно вспомнив, пачку английского чая Earl Grey. Чай привез муж, купил в tax-free в аэропорту, и эта мелькнувшая мысль отрезвила меня. Сев на табуретку, я оглядывала кухонные полки. Холщовый мешочек лежал передо мной на столе. Я смотрела на него с ужасом, словно кто-то другой, знавший тверже и лучше меня, заставил сложить: приготовить. Этот кто-то, не имеющий понятия о счастливых магазинах, в которых не платят пошлин, умел обдумывать загодя, не полагаясь на последний – кожаный – миг.
«Господи, – я думала, – что же это такое со мною? Изора, супруга ваша, несколько помутилась рассудком…» Мотнув головой, я пихнула его в зазор между холодильником и стеной.
Веселые голоса разбудили меня. Муж заглядывал в комнату: «Спи-ишь?» – он спрашивал удивленно. «Сейчас встану», – я поднялась и вышла в прихожую. Отец Глеб улыбался мне навстречу. «Чистота-то какая! – муж входил в кухню, радостно озираясь. – Ну что? – потирая руки, он обернулся к кухонному шкафу, – чайку, а? Где у нас тут – хороший? – Сдвигая банки, он гонял их с места на место. – Где же… тут же было…» – спрашивал недоуменно. Я подошла к холодильнику, заслонила собой. Отец Глеб смотрел внимательно. Другой, сидевший смирно, кивал, не подымая глаз. «Я убирала… Там – жучки… Все в жучках и личинках, пришлось выбросить и чай, и сахар, и круты». Господи, я сообразила, как же это я? Надо было еще крупы́…
«Этого не может быть! Я же – только что, и магазин-то не наш, хороший, у меня и чек…» – он и вправду расстроился. «Ты хотел, чтобы я оставила с жучками? Ты мне не веришь?» – не отступая от холодильника, я говорила высоким, сварливым голосом. «Нет, конечно, нет», – он бормотал растерянно. «Какая беда? Нет заварки, попьем ти-питочку, как говаривала моя бабушка, царствие ей небесное», – отец Глеб вступил примиряюще. «Что ты говоришь! И моя!» – муж воскликнул радостно, словно, посчитавшись мертвыми, они нашли своих. «Видишь, значит, у нас с тобой была общая бабушка, – отец Глеб засмеялся и взглянул на меня. Что-то вспыхнуло в его взгляде, напряглось, стало твердым. – Общая бабушка… – он повторил одними губами.
Запасная пачка нашлась за мучной коробкой. Напившись чаю, муж предложил ложиться: после службы он выглядел усталым. «Посижу, замучился, нет сил подняться», – отец Глеб не спешил вылезать из своего угла.
Дождавшись, когда муж уйдет, я села за стол. Палец скользил по клеенчатым узорам, очерчивая вензеля. «Странная история», – я сказала тихо, с оглядкой на другого. Палец двигался, выписывая замкнутые окружности: отец Глеб следил. Я рассказывала о дурацком ночном происшествии, о том, каким глупым разговором все обернулось. Ни словом я не обмолвилась об ужасе, из которого, как росток на заброшенном пепелище, выбилась чужая, общая память. Отец Глеб слушал, улыбаясь: его позабавил мой рассказ.
«Да… Жизнь у вас насыщенная, не дом, а вавилонское столпотворение: то соседка с финскими женихами, то сами женихи – российские. Кстати, ты знаешь, мы тут подали объявление с женой, две комнаты на квартиру с доплатой. Как ты думаешь, откуда позвонили в первую очередь? – Я смотрела недогадливо. – Отсюда, отсюда – из этого дома», – он взял занавеску двумя пальцами, как будто подхватывал подол. «Ну и?..» – «Сорвалось, я уж и сам думал, но – слишком большая доплата. – Он разжал пальцы с сожалением. – А здорово ты отмыла!» – оглядевшись, отец Глеб восхитился, словно заметил только теперь. «Много выбросила. Всякое шмотье. Взяла и вынесла на помойку», – я признавалась легко, словно из этого ровно ничего не следовало. «А я, – он засмеялся, – жуткий скопидом. Скопи домок, разори семейку. Страсть не люблю ничего выкидывать. Коплю и коплю, мало ли, думаю, пригодится». – «Кое-кому уже пригодилось», – стараясь держаться легкого тона, я рассказала о помоечной троице. «И что, неужели все забрали? Прямо с жуками и мошками?» – «С какими… мошками?» – я спросила с разбегу. Отец Глеб поднял бровь. Я видела: теперь он стал похож на собаку, поднимающую ухо. Ухо вздрагивало, прислушиваясь к моим словам. Волна стыда ударила в щеки: «Нет… Это – не то… Это для другого», – палец засуетился, сбиваясь с узора, путаясь в узорных кренделях. «Для другого», – он повторил за мной утвердительно, с нажимом, как заговорщик, опознавший пароль, его вторую половину – верный отзыв.
«Нет, нет, – я заторопилась, понимая, к чему клонится тайное обвинение. – Ночью, когда раздался звонок…» Я хотела рассказать о своем кожаном госте, но тень другого выступила из-за холодильника и замерла под полкой, на которой, расставленные моими руками, стояли дары отцов-экономов. Рукой, похожей на Митину, он касался бледных губ. Черты лица, готовые отступить во мрак, зыбились слабым контуром…
Отец Глеб ждал. Он сидел, вглядываясь наметанным глазом, словно заступал мне дорогу, как те – автобусные. Тех было двое. Одного – я могла обойти его стороной. Стоит только рассказать о ночном кошмаре, расписать живописными деталями… Значит, я думала, предать. Однажды я уже сделала это: отреклась от Мити, назвав его братом… Тень, стоящая у стены, качнулась назад. Загораживая ее словами правды – единственным, чем могла защитить, – я сказала: «Да, у меня есть другой, другой мужчина, которого…» – и замерла.
Отец Глеб смотрел на меня испуганно. Как бы то ни было, но он был другом мужа. Его лицо заострилось. Мешки, лежащие под глазами, подернулись синевой. Тяжело, будто взял не по силам, он выдохнул душный воздух, качнул рукой и поднес ее к груди, словно брался за епитрахиль.
Мы сидели за кухонным столом, стараясь не смотреть друг на друга (мои глаза ходили по узорам, глаза отца Глеба упирались в стол), и тягостный разговор, срываясь в исповедь, ветвился и прорастал вглубь.
Отец Глеб слушал, не прерывая. Покусывая губу, он следил за моим голосом, путающим узоры. То, что я рассказывала, не получалось связным. С пятого на десятое я то начинала с первой встречи, то выкладывала подробности последнего разговора – в темном переулке. Подробности путали время, относя события то к прошлому, то к настоящему, но все равно оставались живыми, трепетали в моем горле, не желали умирать. Моя память становилась мелким ситом, умеющим уловить самые незначащие детали, но и, произнесенные вслух, они не только не исчезали безвозвратно, а как будто прибавляли в весе. То возвращаясь к Митиным разыгранным персонажам, то мучаясь его страхами, я рассказывала о наших филологических разборах, о выверенной – по Оруэллу – жизни, о любви к бахромчатым книгам, близость к которым он использовал против меня.