Идя по кромке тротуара, я не подымала глаз. В сравнении с прежней нынешняя бездомность выглядела надуманной: никто не лишал меня крова, под который, ежевечерне минуя вечную лужу, я имела право возвращаться. С другой стороны, эта надуманная, почти что игрушечная бездомность таила в себе неясную угрозу: я не могла уловить. Взгляд цеплялся за выбоины, скользил по краю тротуара, обходя чужие окна, в этот час загоравшиеся тихим вечерним светом. Я заговорила о справке: поинтересовалась, зачем она понадобилась. Поморщившись, Митя ответил: потребовали в отделе кадров, позвонили, попросили зайти и занести. Я не придала значения. Я думала о том, что все это – глупости, фантомная боль. Обжегшись на молоке, дую на воду: город большой, что-нибудь обязательно найдется, на мастерской свет клином не сошелся. «Что-нибудь да найдется», – словно прочитав мои мысли, Митя заговорил о том, что уже предпринял некоторые шаги. Один из его приятелей поселился у жены, комната в коммуналке пустует, обещает поговорить с соседкой. Я спросила о матери, и, помрачнев, Митя ответил, что на самом деле ничего хорошего: определили рассеянный склероз, нельзя оставлять надолго.
Мы свернули в переулок, тихий и безлюдный. Поток машин обходил его стороной. Разлившаяся темнота отпугивала редких прохожих. Низкие комнаты, выходящие в переулок, открывались чужому взгляду: никто из обитателей не спешил задернуть. Я подумала о том, что им не от кого таиться: сидят за раздернутыми окнами, обсуждают свои домашние дела…
Легковая машина, поводя огнями, как усиками, медленно въезжала в переулок. Она двигалась осторожно, будто нащупывая путь. Водитель замедлял ход. Не доезжая до Рубинштейна, машина встала. Колеса буксовали на рытвине, которую чуткие усики умудрились проглядеть. Рев, рвавшийся из-под капота, отдался эхом. Усики опали мгновенно. Не включая фар, водитель дал задний ход и двинулся к Владимирскому. Надсадно рыча, машина разворачивалась на узкой улице. Теперь, снова выпустив усики, она пережидала сплошной поток.
Тихий звук подымался в сердце, дрожал, как голос на оконном стекле. Откуда-то из глубины проступало слово соответствие, то, которое, оглядываясь назад, можно проследить по десятилетиям. В этом Митином слове таилась мучительная безнадежность – правило замкнутого круга, из которого никто не может выбраться. Я думала о том, что все начинается сначала, так, как уже было прежде, когда, скитаясь с квартиры на квартиру, мы с мужем дожидались жилья. Рано или поздно, договорившись с приятелем, Митя снимет комнату, в которой закончится наша, на этот раз игрушечная бездомность. «Все уже было», – я сказала тихо, про себя. За преодоленной бездомностью, как пустырь, застроенный гигантским перевернутым небоскребом, с неизбежностью открывалось время убывающей любви. Призрак мертвого дома шел за мной по пятам – по мусору, по пустырю, поросшему вечнозеленым будыльем…
Глядя вслед выбравшейся из тупика машине, я думала о том, что вступаю на прежнюю колею. «Вот, – я показывала на окна, за которыми, положив локти на стол, сидели тихие люди. Им не было дела до нашего, опороченного, времени. Оно катилось выше из голов, как высокая морская волна. – Зачем? Зачем мы должны начинать заново? Разве ты никогда не задумывался о том, что можно жить тихой обыкновенной жизнью – вот как они, как все нормальные люди? Я не могу больше скитаться. Твой отъезд – пустая, бессмысленная выдумка. Ты говоришь себе – там все будет по-настоящему, но этого не бывает. Ты просто не умеешь жить, как люди, потому что и сам – ненастоящий. То, что ты ненавидишь, я ненавижу не меньше, но я не могу уехать отсюда. Даже с тобой».
Словно Митин аспирант, поймавший кого-то на набережной, я каялась в том, что все это – выдумки: нет ни партийной дамы, ни ловеласа, они – мертвые куски мяса, которые я, измученный и бессонный сторож, бросала в его клетку.
«Подлый помет? Для тебя все – подлый! Владыка Никодим – ты не стоишь его пальца, а он – он сын секретаря обкома. Ты – прорва, тебя не насытить, ты ненавидишь всех, даже тех, которые, как я, и душой и телом служат твоей ненависти». Марионеткой, сорвавшейся с крюка, я неслась и неслась вперед, не срываясь со спирали, на каждом витке которой никак не кончалась моя бессмысленно разыгранная жизнь. Она была бесконечной, дурной и мучительной. Я знала одно: чего бы это ни стоило, надо остановить вращение, вырвать огромную винтовую воронку, в которую кто-то чужой и полный ненависти втягивает и прошлое, и настоящее, и будущее. В приливе яростных сил я желала распрямить время, изогнутое в спираль: сразиться и победить. Или оно, или я.
Небо, укрытое облаками, отбрасывало городское сияние, возвращало его земле. Росчерки фар, ощупывая пространство, не достигали облаков. Они ползли по земле, обходя вырытые ямы, потому что верили, что там, выше желтого электрического зарева, расплывается жуткая пустота. Их пространство мерилось годами, десятилетиями, столетиями, ходило замкнутым ведьминым кругом – здесь, на Земле. Земное время, ползущее столетиями, походило на огромную гусеницу, состоящую из движущихся фаланг: они поднимались одна за одной, выгибались десятилетиями, и за каждой фалангой уже вставала другая, готовая изогнуться на новом витке. Закрыв глаза, я следила за тем, как огромное членистое тело, утыканное короткими волосяными отростками, движется, подминая все под себя…
«Если бы ты любил меня, тебе было бы все равно: здесь или там, лишь бы со мною. Жить нормальной человеческой жизнью. Но ты…» – «Ты – истеричка», – белые глаза обливали меня ненавистью. О, эта ненависть была настоящей! Сильной, как вера, сдвигающая горы. Заступив мне дорогу, как те – автобусные, Митя говорил о смерти, которая дожидается меня. Сгустки слов рвали его легкие, клокотали в горле, чернели на губах. «При чем здесь любовь? Неужели ты не можешь понять: нельзя, невозможно жить нормальной жизнью, потому что здесь, где мы с тобой родились, ничего не осталось нормального. Ни жизни, ни смерти».
Отстранив его, заступившего дорогу, я пошла вперед. Сворачивая на Владимирский, я все-таки обернулась украдкой: Митя не двинулся с места.
Четыре льва, караулящие подрубленное пространство, лежали вдоль моей дороги. Мир, разрушенный моими руками, остался прибранным: ненависть, не меньше смерти нуждающаяся в порядке, опустошила все закрома. «Если бы ты встретил такую на улице, у тебя не было бы сомнений – таких женщин надо лечить…» Острый обломок давнего разговора царапнул заживший лоб. Мне казалось, что я схожу с ума. «Этого только не хватало, осталось нацепить розу и вуаль…»
«Роза и вуаль, роза и вуаль», – я шла к метро, повторяя про себя, и эти слова, поставленные рядом, звучали для меня странно. «Да нет же… Там по-другому, – я вспомнила. – Роза и крест».
Взмахом остановив машину, я забралась на заднее сиденье – у меня не было сил идти пешком. «Направо, налево, снова направо», – от края Комендантского аэродрома я помогала водителю, указывала повороты. Он сворачивал послушно. Проскочив лужу, мы встали у парадной. Выходя, я оглядела поваленный фасад: кухонное окно горело вполнакала.
Лифт сложил крылья, надеясь вздремнуть до следующего жильца. Торопясь, я вынимала ключи. Из-за двери донесся визгливый женский голос. Машинально я взглянула на номер квартиры – лифт мог завезти меня на другой этаж. Женщина смеялась. Голос мужа плыл мимо, теряясь в гостиной. Я стояла, замерев. Осторожно, как будто была взломщиком, я вытянула ключ из скважины. Мне требовалось время – обдумать.