В начале декабря нас пригласили принять участие в городском конкурсе самодеятельных театральных коллективов. Отборочный тур проходил в театре Ленсовета. Ф. выбрала «Ромео и Джульетту» и второй танец. На отборочный зрителей не допускали. В зале заседала комиссия, человек десять. Ирка сказала, похожи на наших районо́вских гостей. Их главная благодарила в микрофон и объявляла следующий коллектив и фамилию руководителя. Исполнители выходили безымянными. «Как крепостные», – съехидничал Федька. Наши прошли отбор без сучка и задоринки. Второй тур проходил в Большом зале консерватории. Б.Г. сказал, что мы все можем прийти. Мы явились заранее и заняли целый ряд. Жюри – девять человек во втором ряду. Зрители, в основном старшеклассники, рассаживались тесными группами. Ф. осталась за кулисами. Софку запустили в директорскую ложу заранее. Мы сидели, терпеливо пережидая номера. Узбекский танец, девочки в шароварах с корзинками винограда; волк и семеро козлят: крупные козлята в юбчонках сотрясали сцену. Тимур и его команда, за ними гопак в красных штанах. Энтузиазм зрителей определялся тем, кто выступает: своим аплодировали от души.
Объявили танец. Снова название коллектива и фамилия руководителя: через микрофон имя и фамилия Ф. звучали как чужие. Девочки оттанцевали и раскланялись. Красные пятна на Иркиных щеках. Потом объявили «Ромео». На этот раз фамилии назвали. Софкины жемчуга взошли на балконе. Федька выскочил на сцену – в моих колготках. Музыка, похожая на птичий щебет. Стихла. Начали. Он успел всего несколько слов, ровно столько, чтобы они поняли, что не понимают. Он закипал за нашими спинами – их веселый шум. Поднялся до небес, заплескался неудержимым хохотом и визгом, едва Софка заговорила, нежно клонясь с балкона. За нашими спинами они выли и хохотали как умалишенные. Их хохот катился внятными судорожными волнами, то нарастая, то затихая, как тяжелый приступ. На откатах мы различали слова, летящие со сцены, но эти слова, обесчещенные хохотом, уже не имели смысла – бессмысленные, опозоренные звуки. Хохот, стихавший в одном ряду, вспыхивал в другом, как чума. Белые лица Ромео и Джульетты, забывшие о любви, словно никогда не бывало, – только страх и трепет, отвратительный рыбий трепет колышущегося зала. Кончилось. Белая тень Джульетты ушла в глубину. Отхохотав, они аплодировали с покаянным энтузиазмом. Мы поднимались под хлопки.
Софка рыдала, уткнувшись Ф. в колени. Федя стоял рядом, ломая губы: первый раз в своей жизни я видела лицо обесчещенного человека. Ф. шептала над Софкой, заговаривая позор, как боль. Мы стояли, сбившись в овечью кучу. Ф. подняла на нас глаза. Она смотрела на нашу стайку, и остатки нежности, шептавшей над Софкой, уходили из ее взгляда. Глаза становились пустыми, непроглядными, как тьма. Зудящий стыд глядел ей навстречу нашими глазами: мы вернулись из того места, откуда стыдно возвращаться. Мы были в этом зале и, вернувшись, принесли на себе его скверну. Пустая тьма налилась каменным высокомерием: она махнула рукой, изгоняя нас.
Если бы меня спросили сейчас прямо: когда это началось, то, что случилось потом со всеми нами, я бы сказала – давно, раньше, задолго… Я перебирала бы все с самого начала, сбиваясь с одного на другое… Но они, если бы они наседали снова и снова: нет, все-таки когда, когда оно стало необратимым? И я сказала бы: там и тогда, в том скверном зале, в тот самый миг, когда раздался их подлый, бессмысленный хохот, их рыбье колыханье.
Оборотни
После того зала, в котором мы оказались и из которого вышли навстречу ее пустым глазам, все пошло очень быстро, быстрее, чем можно себе представить, словно время, которое она держала своими силами, одним своим храбрым и стойким присутствием, понеслось вскачь, неудержимо стремясь к победе, в которой – начиная с того зала – оно уже не сомневалось. Время завертелось на языках, заговорило всеми голосами. Через несколько дней Ф. вызвала нас с Софкой и предложила самим подготовить сцену из «Двенадцатой ночи». Шесть девушек из свиты Оливии дурачат простодушную Виолу. Тут же, отложив в сторону исписанные ее рукой листки, она показала нам, как это должно выглядеть: «Каждый раз, когда ты склоняешься в поклоне, ты видишь одно лицо, поднимаясь – другое. Это надо разыграть четко: очередная девица выступает вперед, но тут же отступает. На ее место – другая». Подобранные восьмиклассницы были переданы мне из рук в руки с приказом – слушаться. После уроков мы репетировали с Софкой. К Ф. я ходила одна: мы готовили Рахманинова. О Настасье Филипповне Ф. больше не заговаривала. По ночам, дождавшись, когда все уснут, я читала «Идиота», все еще надеясь. В ее кабинет Федька больше не ходил. О том, что он что-то репетирует сам, я узнала от Барашковой. Мы сидели у нее дома, обсуждая последний открытый урок. Их снова принесло на домашнее чтение. На этот раз, предваряя их появление, Ф. запретила нам переводить синхронно. Урок был особенно веселым. Ф. шутила искрометно, мы хохотали. Гости хихикали, делая вид, что понимают английские шутки.
«Ладно тебе! – сказала Ленка. – Тетеньки и по-русски-то со словарем. “Не могу не сказать слова благодарности за полученное… всеми нами…”» – в Ленкином исполнении собирательный образ выходил замечательно. «Кстати, а ты знаешь, что Федька репетирует? Вообще не знаешь? С ним Лариска, Ленка-Элинор, Светка, мальчишки из “а”». – «Ф. знает?» – первое, что я спросила. «Да вроде нет, он сказал, готовят сюрприз. Тетя Галя дала ему ключ от зала». Потом мы обсудили новогодний торт: Ольга придумала, такой приземистый конус из безе, все промазать кремом. Завтра пойдем к ней: Галка, Ирка и я. Надо эмалированный поднос и кремосбивалки.
На торт собралась уйма народа, даже Валерия Павловна, пробегавшая мимо. Ф. не пришла. Поднос с остатками торта мы снесли в холодильник к тете Гале. За подносом я пошла через два дня, после маминого напоминания. Столовская дверь была заперта. Я прислушалась и постучала. Придушенные голоса, шорох… «Кто там?» Я назвалась. Дверь распахнулась. Федька отступил на шаг, впуская. Девчонки сидели, свесив ноги со сцены, мальчишки стояли у окна. Увидев меня, вытащили спрятанные за спины сигареты. Могли бы и не прятать: сизый дым мотался в воздухе кольцами. «Мы репетируем, это пьеса одного американца, настоящая современная пьеса», – прерывая затянувшееся молчание, Федька заговорил торопливо. «Мне – за подносом», – я смотрела то на него, то на дымные струйки, вившиеся из пальцев. Он взмахнул руками, словно силился взлететь: «Понимаешь, это интересно, настоящая современная пьеса, наши проблемы, естественные…» Он выдохся и замолчал. «Зря ты – это». Я не успела понять кто. «Она же – ее…» Теперь я успела: «Ну?» – я спросила, обернувшись на голос. Все молчали. Что-то странное проступало в их лицах, словно это были не они – другие, которых я знала раньше, но силилась забыть. Они смотрели на меня и ждали неизбежного, непоправимого, похожего на мой позор. «Ну?» – я спросила снова. Они не посмели: ее холуйка, рабыня, прислужница, прихвостень, подпевала. Они просто стояли и смотрели, но эти слова, которые они не произнесли, глядели на меня из их глаз, а я стояла перед ними: убогое голоногое существо, одетое в чулки на резинках, знать не знающее ни о каких колготках, потому что в этот миг они снова чувствовали себя «высшими», а я была тем, кем – всегда. Не было ни театра, ни «Ричарда», ни сонетов. Не было ни Ф., ни моей новой жизни – все оставалось как отродясь, на своих естественных местах. Они содрали с меня все, как колготки. Федька дернул плечом. На самое короткое мгновение его губы сломались, как тогда, когда он стоял над рыдающей Софкой. Я видела, в этот миг он не хотел моего позора, он все еще хотел – миром. Синеватые дымные струйки тянулись к моему горлу. Я закашлялась и, зажав рот руками, пошла к тети-Галиной стойке, за которой лежал мой поднос. Я взяла его и прижала к туловищу, как будто, защищаясь, закрывала от них живот…