Книга Крошки Цахес, страница 25. Автор книги Елена Чижова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Крошки Цахес»

Cтраница 25

«Я давно хочу “Идиота”. Ты – Настасья Филипповна, Андрей Николаевич – Рогожин. Деньги – в камине, ты помнишь эту сцену? Нет князя. Может быть, Федя… – она морщится, едва заметно, словно стирает тень. – Или Саша Решетин… Ты видела, как он смотрел в “Генрихе”, этот его взгляд? Никто не заметил, кроме меня. Все смотрят на другое. Даже – ты». Она не боится по-русски, значит – все неправда, все, чего я боюсь. Она справится, сладит с этим пустым и страшным, что проступает за ним, за ясными каждому русскими словами, с тем, что выходит мне навстречу из школьной кухонной мойки. Она смотрит мимо меня, и я решаюсь: «Но мы могли бы… – ее взгляд собирается, как будто я – гонец, но она не знает какой, – и потом, и после школы».

«Институты, свои дела, семьи, дети. Ты сама не знаешь, о чем говоришь», – она усмехается, я вижу, у нее нет сил. Она говорит спокойно. У нее нет сомнения. Это – как смерть. Наша будущая жизнь – как смерть. Я молчу. У меня нет доказательств. Разве можно иметь доказательства того, что еще не случилось? Что я могла тогда? Это теперь, когда прошло столько лет… Неужели уже тогда я смогла расслышать: что-то накопилось в моем родном языке к нашему с нею настоящему времени, теперь давно прошедшему? В языке, в котором нет и не было давно прошедшего времени. Расслышать то страшное, что уже нельзя было изгнать из него, вышибить клин клином.

По дороге домой мы с Иркой успевали посплетничать. Наша учительница по пению перекрашивает волосы чуть ли не каждую четверть. А Марина Ивановна мажет губы краснющей помадой и вытравливает волосы. Она – учительница продленного дня, но это – не главное. Главное, она организовала политический клуб «Поиск». На самом деле это никакая не политика, а если и политика, то столетней давности, как сама Марина. Она разыскивает ветеранов, которые вместе с ней воевали на фортах «Красная горка» и «Серая лошадь». Марина выкапывает их, откуда может, пишет письма, делает запросы, переписывается с родственниками. Некоторые откопанные являются лично, и мы слушаем их воспоминания. Их послушать, там они только и делали, что думали, причем, что характерно, о нас – о своем светлом будущем. Мой отец тоже воевал – под Москвой и под Курском. Он не рассказывает, однажды сказал, что его рвало в кустах после первого рукопашного: сказал, нож в руке, а под ножом хруст мягкого… Представляю, что стало бы с Мариной, если бы он об этом – в классе. А по мне так лучше уж об этом, чем про светлое будущее, говорит Ирка. Марина и сама любит рассказывать, но не про будущее, а про свое светлое прошлое, которое для нее – война. Ирка говорит, дай ей волю, она бы туда и сама вернулась, и перетащила бы всех нас. Иногда она прямо-таки впадает в транс и начинает разыгрывать сцены в лицах. Форменный Шекспировский театр. Тьфу, диалоги с того света. А мы все это слушаем, сидим, как ветераны в окопах, и мечтаем о нашем светлом будущем, до которого еще минут двадцать, а они знай беседуют с лейтенантом, как будто он здесь, а Марина не состарилась… Я говорю, губы как у вампира. А Ирка говорит, что Марина приводит свою форму в соответствие с содержанием – соцреализм. Б.Г. Марине не перечит. Где бы он нашел еще одну такую энтузиастку, чтобы подняла политическую работу.

Тут я рассказала Ирке, что видела: после Дня Победы Марина плакала. Они все разошлись, и наши, и ветераны. И не где-нибудь, а у Ф. в кабинете. Я – за физкультурным мешком, забыла под партой. А Марина сидит за партой, все лицо в красном, в этой ее жуткой помаде, а она еще трет, а Ф. обнимает ее, утешает как Софку, помнишь, как Софка плакала после Дня театра. Кошмар, сказала Ирка.

Она утешала их обеих: юную красавицу Джульетту, убранную в белый атлас и жемчуга, и старую красногубую мымру, похожую не то на вампиршу, не то на клоуншу. Я слышу, как Ирка поправляет: клоунессу. Ну хорошо, но все равно она утешала их одинаково, шептала, поглаживая по плечам. Два диалога, но не малышовые, а как положено, в косвенной речи. Что может быть косвеннее, чем беззвучный шепот… Разве она могла не пожалеть, не поверить слезам, если Марина Ивановна – плакавшая как Софка, как юная красавица с бледными губами, – возлюбленная лейтенанта, умерла на следующий же год, в День Победы, подпирая стенку физкультурного зала, так просто, что сначала никто не поверил, все решили, что ей душно… Вот она стоит, сияя красной клоунской улыбкой на неразмазанных губах, а потом падает на пол и умирает.

Никто из нас не был на Марининых похоронах. Потому что это был уже другой, следующий год, когда случилась наша страшная и отвратительная история. Наверное, пришли ветераны. Я не хочу слышать их слов: я-то знаю, говорить они не умеют. Будь моя воля, я послушала бы других: например, Меркуцио. Пускай бы он пришел, живой и здоровый, и заговорил по-русски, но так, как он один умел говорить, о королеве Маб, об этой безумной колдунье, ведающей жизнью. Пусть бы он привел доказательства своей прозорливости: вот, смотрите, два года назад я предупреждал, чем все кончится, и год назад, и месяц… Но вы же не понимаете, когда вам говорят на вашем – родном. Никто не поверил бы ему, приведи он хоть сто доказательств. Они поняли бы его дословно, как понимали мы, когда Марина несла свою несусветную чушь – про наших отцов, про ее лейтенанта. Мы понимали ее дословно и хихикали в спину, потому что родной язык – злая штука. На родном понимают сразу, а значит – не понимают главного. Если понимаешь сразу, значит, это – не главное, но оно будет застить тебе глаза, и тогда, может случиться, ты уже никогда не поймешь… То, что сто́ит понимания, играет на чужом языке, который учат всю жизнь – и слова, и грамматику, и времена, потому что оно так играет. И когда оно играет, нельзя, невозможно ошибиться, потому что бегут мурашки по коже, и ты забываешь все, что было раньше. А потом оно уходит, но остаются свидетели: она и я. Если бы я могла понять это тогда, я пробралась бы на ее похороны, чтобы, пройдя сквозь лейтенантов, удостовериться: ее губы выкрашены тем же цветом, каким она красила их сама. Красный цвет – единственная воля покойной. И посмей они не накрасить!

Скверна

Вера Федоровна – классная 9 «а». С этим фактом она никак не хочет смириться: говорит, лучше бы я – у вас. Каждый урок истории начинается с ее жалоб. Мы – продажные арбитры, всегда на ее стороне. У Веры Федоровны потрясающая фамилия – Шереметева, как дворец. Ее дочка старше нас на два года. Теперь работает секретаршей Maman и ходит по школе с огромным животом. Хотя замуж-то вышла Вера Федоровна, да еще сменила фамилию – на Быкову. Ее «ашки» для нее – красная тряпка. «Ну, как прошел классный час?» – проникновенно интересуется Славик. Вера Федоровна бросается мгновенно: «Половина не явилась. У них, видите ли, завтра контрольная по физике. Им наплевать, что Верочка ждала их два урока». Задние раскладывают физику – у нас послезавтра. Долетают обрывки: «И тогда я сказала себе, дура ты, Верка!..»

Ленка Бланк поменяла фамилию – взяла фамилию матери, Барашкова. Ее отец Бланк давно умер, а раньше был директором какого-то магазина, поэтому им и дали такую квартиру. Ленка говорит, что когда он умер, она была еще совсем маленькая, а вырастила ее бабушка – Барашкова. Конечно, мы все понимаем, почему она сменила, но никто не смеется, то есть все смеются, но не над причиной, а над тем, что было и что стало. Как Шереметева на Быкову. Ф. не смеется. Подняла бровь, когда услышала новую фамилию, переспросила: «Неужели Барашкова?» Ирка сказала, что ненавидит, из этой страны надо валить, лучше рано. Про Ленку не упоминает, но я-то знаю, о чем она… Еще она сказала, что бьют по морде, а не по паспорту.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация