– Ну, которые в органах. Но их-то попозже. Допустили пожить.
Сидит, пригорюнилась.
– Ты ведь, небось, как думаешь? Я всегда старухой была? А в войну сватался один: хороший человек, еврей.
– Врач? – спрашиваю.
– Да-а, – кивает. – А ты-то как догадалась?
– Так, – глаза отвожу, – много их было – из евреев.
– Уж это правда, – обрадовалась. – Евреи – доктора хорошие. А Соломон-то Захарович – особенно. Как случай какой – к нему ведут. И сам из себя видный. На графа моего похож. Не лицом – повадкой. Тоже вдовец. Девочек у него двое. Я уж, было, и решилась. А он и говорит: «Если в Ленинград войдут, меня с девочками из первых расстреляют...» Вот я и подумала: и меня с ними. Погожу, решила. Наши верх возьмут, тогда и поглядим...
После войны снова начал – выходи да выходи. Наши-то одержали победу, значит, думаю, – судьба. А сама время тяну... И чего тяну – не знаю. Прямо бес вроде под руку: погляди, дескать, как пойдет. И точно: нацию ихнюю сослать намерились. Тут я снова задумалась: выйду – значит, и меня. Потом-то ничего, обошлось, слава богу. Только я с тех пор решила: все. Раз уберег Господь, другой, а третьего, может, и не будет. Так что нечего мне – замуж. Это уж, если по любви великой: чтобы все равно было – хоть на жизнь, хоть на смерть. А с трезвой головы, так уж лучше одной... Перебиваться как-нибудь. Вот, – говорит, – все рассказала тебе. А так-то сама решай. Мы уж старые, долго не протянем. А случись чего, ее ж в приют заберут.
– Женсовет сегодня был. Меры, говорят, примем, чтобы женился.
Пальцем подманивает, в ухо мне шепчет:
– Это они нарочно. Вроде за жизнь твою заступаются, а сами только и думают, как бы скрепить с кем, чтобы сподручнее губить... – С места поднялась. – А так-то, – говорит, – выходи, если всем готова пожертвовать. И жизнью, и дочерью. А теперь, – просит, – одна я хочу. Богу помолиться.
Вышла – села в кухне. Слова ее горькие вспоминаю. Посидела, повздыхала – стирать надо. Который день замочено – завоняется. За тазы взялась, а руки не держат: прямо нейдет из головы. Все меряю на себя – прикидываю: готова ли на погибель... Нет, решаю, никак не готова. Ребенка больно жаль...
Легла – и не постирала. А в голове сумрачно. Прямо думать боюсь. С головой укрылась, собралась с духом, сама себя спрашиваю: «Вот если б Григорий мой – пошла бы с ним на смерть?» Только подумать успела, так легко мне сделалось, прямо сердце будто жаворонком. «Пошла бы, – отвечаю, – пошла...» И радость во мне такая, словно под венец собираюсь. В подушку уткнулась. Плачу, а сама думаю: в деревне-то все невесты плачут...
* * *
Евдокия за нитку дернула:
– В Мавзолей этот ходят, ходят... И чего ходить? На покойника любоваться? Своих им мало. Так еще на чужого... Ну чего? – моток отложила. – Была она у тебя? Или примстилось мне?
Гликерия глаза отводит:
– Была.
– Ну и с чем?
– Так, платье, – говорит, – хочет. Еще одно, к лету.
Евдокия левый глаз сощурила:
– Ох, и горазда... Молчала б уже. Вранье твое за версту видать. Ну?
– Замуж, – признается, – собралась. За этого Николая.
– Дождались, – брови свела. Сама туча тучей. – Пожили в спокое... Теперь по-старому пойдет. Софью – побоку, младенцев нарожают горластых.
– Ну, – Ариадна от телевизора отвлеклась, громкость убавила, – заступимся, если что...
– А они уж тебя послушались! Много она к тебе прислушивалась – Сытина эта? Сидела при ней с поджатым хвостом. Николай-то – ночная кукушка... Ну а ты что? Что, – спрашивает, – присоветовала? Идти али нет.
– Да что я могу... – Гликерия пальцем водит. – Сказала, сама думай – тебе, мол, жить.
– Уж это ты молоде-ец, – хвалит. – Верно присоветовала. Только наперед-то учти: Николай этот каждую копейку по пяти раз сочтет да в рот к тебе заглянет – много ли съела. С твоей-то пенсией – чуть что не впроголодь...
– Раньше-то, – отвечает, – жили...
– Ага, до реформы до ихней. Твои триста семьдесят – еще деньги были. А теперь? Цены-то как скакнули! Антонина рассказывает, а я на ус мотаю. Вот и будешь сидеть как собака: на хлебе да на воде. То-то, – щурится, – на винцо да на селедку облизываешься... Привыкли жировать в барских-то покоях.
Ариадна поглядела-послушала – кулачком как пристукнет:
– Слушать вас, – говорит, – стыдно. У Антонины, может быть, случай единственный... Раз в жизни выпадает. А вдруг – любовь?
– Любо-овь... – Евдокия носом крутит. – Только раньше надо было – пока подол пустой... А с дитем, да с таким, как Софья... В общем, – итожит, – вот вам мой сказ: ребенок в возраст войдет, тогда уж пусть выходит. Хоть за кого, хоть за пятерых разом. А любовь эта... Лучше бы не было ее – этой вашей любви...
– Грубая ты, – Ариадна головой качает, – а любовь – это же такое счастье...
– Во-во... Задурили вам головы в гимназиях. Ну расскажи-ка, чтоб и мы вместе порадовались: много ли счастья от этой самой любви? Вот ты, небось, замуж по любви выскочила... А я – нет. Родители сговорили. А теперь погляди: чем у нас у обеих дело закончилось? Вот то-то. А я тебе так скажу. Помнишь, в войну-то, песня была – про землянку? По радио все крутили. Ну так вот.
Сижу как-то в приемном, и докторша заходит, Клавдия Матвевна... У ней еще сынок был, аккурат перед войной родился. А муж на фронте. Здесь, под Синявиным воевал. Вот он месяц не пишет, два не пишет, а тут песню крутить принялись – что ни день... Она послушала-послушала и ободрилась: «Это, – говорит, – про меня песня сложена. Уж как мужа жду, и словами не выразить. Всякую ночь думаю: где он, да что... А песня эта – вроде молитвы. Я, – говорит, – в Бога, конечно, не верю, а вот в любовь... На нее моя надежда...»
– Под Синявино? – Ариадна переспрашивает.
Кивнула.
– Сынок-то хоть выжил? – Гликерия клубок нащупала, нитку меж пальцев тянет.
– Увезли. С ним ведь мать ее сидела, покуда не преставилась. Быстро сошла – прямо в первую зиму. Вот она в больницу его и носила. А потом-то, как силы кончились, и не принесешь. Летом – ничего бы еще... А зимой? Вроде и жила рядом, а потягай-ка через ледыхи... Главврач поглядел-поглядел да приказал с детдомом отправить. Она вместе-то дернулась, да военнообязанная... Неужели не помните? Светленькая такая – в чем душа держится... Косы богатые, длинные – укладывала круг головы... Как же называлось?
– Венчик мира? – Гликерия угадывает.
– Нет, – Ариадна лоб наморщила, – венчик мира – это после войны...
– Вещички его собирала – всюду буквы вышила. Как их?..
Ариадна шепчет:
– Инициалы.
– Вот-вот. И ко мне с этим приходила. «Мало ли что, – говорит. – Детей, конечно, учитывают, но мой совсем ведь маленький – имени своего не помнит. А тут поглядят на буквы, догадаются». Все спрашивала меня: «Как, – мол, – Евдокия Тимофевна, думаете?» А как я думаю? Разве скажешь ей?..