Его смерть по-разному отозвалась в первой и второй семье моего деда. Мать и тетя потеряли не только старшего брата, но и наследство, поскольку, согласно семейному завещанию, состояние могло достаться дяде и его родным сестрам только по достижении им совершеннолетия. «Кто деревянного коня оседлает, печь будет класть из песка», — сказала бабушка. По свидетельству одного солдата, лежавшего с ним в Пироте в полевом госпитале, дядя умер от ран и тифа за несколько дней до того, как ему исполнилось восемнадцать, и эти несколько дней навсегда лишили мою семью состояния. Бабушка, оставшись после развода одна, вынуждена была учительствовать в Мачве, а ее дочери и мы, их дети, вели жизнь, которая, по крайней мере до Второй мировой войны, была бы гораздо беззаботней, останься упомянутое наследство в нашей семье. После войны, когда стало ясно, что все изменится еще больше, а жизнь наша текла по новому руслу, проложенному необычным завещанием, и текла так десятилетиями, тетя и мама неожиданно отправились в Солун. Там, подгоняемые неким неясным предчувствием, которое наверняка давно уже жило в них и вместе с ними созрело, они принялись искать могилу дяди, нашли ее на Зейтинлике — сербском военном кладбище в Греции — выяснили там, что умер он через год после достижения совершеннолетия, и поздно и напрасно, но неопровержимо убедились в том, что жизнь их обманула. Все это долгое время мелкие заботы не позволяли им и головы поднять и подумать о главном, что позволило бы взять эти муки в свои руки и освободить нас от нищеты. Так тоска рождает тоску и наследует болезнь.
В другой части дедушкиной семьи смерть дяди восприняли совсем по-другому. Одна из его единокровных сестер, Вида, вышла замуж и переехала в Белград, тогда как две другие сестры уехали с отцом в Сомбор, а после его смерти — в Суботицу, где и провели остаток жизни. Замуж они не выходили и жили напротив городской управы в доме, отделанном глазурованным кирпичом и напоминавшем разноцветную изразцовую печь. Свою квартиру на третьем этаже за стеклянной перегородкой, обращенной к лестнице и оклеенной разноцветной бумагой, они заставили переехавшей вместе с ними мебелью и отцовскими вещами. Марика и Анка носили свои имена с таким же равнодушием, что и осыпанные стеклярусом туфли и корсеты. Характером они не сошлись, но обе обожали своего брата и так до конца в его смерть и не поверили. Трудно сейчас сказать, как и когда случилось, что одной из них после известия о смерти на фронте в первый раз приснился брат. Возможно, еще в то время, когда он был жив, хотя и неизвестно. Во всяком случае, она немедленно рассказала сон сестре, и обе его как следует запомнили.
— Боже, Марика, как будто он оказался в комнате, — говорила тетя Анка, — только не в этой, а в другой, где мы раньше жили, в Нови Саде или Сомборе, и был еще без усов. Только на языке у него след от зубов — от долгого молчания. А мы с тобой совсем другие: ты учишься в интернате, я закончила педагогическое училище и, кажется, работаю. Я чувствую другую жизнь, дорогу, которую не мы выбрали, и мы совсем не такие, как были тогда, когда он только начал отращивать усы. Ты ведь знаешь, какими мы были, и помнишь, что никаких разговоров об интернате, педагогическом училище и тому подобном не было. С другой стороны, возможно, это какое-то другое наше прошлое, какая-то другая жизнь, и все было бы не так плохо, как случилось. Быть может, если мы будем следить за ним и если он снова придет к нам во сне, мы сумеем узнать, какими бы мы были, если бы не стали тем, что мы есть, и какой была бы та другая жизнь, двойник нашей судьбы, который не навестил нас, а вырвался и где-то без нас вращается по другой орбите… Да и увидеть его, нашего Брацу, мне приятно. Представь себе, сидит рядом со мной, пускает дым в кудряшки на лбу и молчит. Прости Господи, как будто смотал наши пути в клубок, а сейчас разматывает их по собственному усмотрению…
И единокровные сестры моего дяди стали следить за его визитами во сне. На их основании они постепенно восстанавливали свою иную биографию, возможную, но не осуществленную. Сначала тайком, а потом открыто стали вести об этом записи. По их тетрадкам с рецептами приготовления пирогов, портновскими мерками, советами по домоводству и врачебными поучениями на случай редких заболеваний можно проследить, как брат является к ним в новом костюме, как меняет квартиру и переезжает, как приходит в гости в плохом настроении или злой, как швыряет пальто на лед и идет по нему по реке Уна, держась за кусты. Как влетает однажды вечером со следами красного поцелуя, запыхавшись, с красивыми вьющимися волосами, запорошенными снегом, что вызывает неприкрытую ревность обеих сестер. Далее можно было узнать, как он начал учиться и как выцвели его глаза, когда он стал отращивать усы. Как он идет босиком, как сидит у стола над куском черного хлеба, как жалуется на то, что отец никогда ему не снится.
Время проходило, началась Вторая мировая война, венгры оккупировали Суботицу вместе с моими тетками за стеклянной перегородкой, а они по-прежнему вели свои записи.
— Подумать только, Анка, — сказала как-то утром Марика сестре, — опять новость от Брацы, причем важная. Ты не поверишь, но он на днях женится.
— На ком, Господи? — воскликнула Анка удивленно и тут же высказала сомнения в возможности такого поворота: — В его ли годы?
— Знаю на ком, знаю, но лучше не спрашивай, все равно не скажу, — добавляет тетя Марика. — Ни за что.
И тетя Марика начинает жить как-то торжественно, вдохновленная своей новой тайной. Проходят недели, месяцы, словно молоко растворяется в кофе, и можно их только выплакать. Как-то утром, опять таинственно, покусывая сухарик за утренним чаем и размазывая на нем толстый слой маргарина, тетя Марика, опустив нижнюю губу, добавляет к первой новости вторую:
— Послушай, Анка, не знаю, следует ли об этом говорить, но все же лучше тебе узнать вовремя. У него будет ребенок. Уже скоро.
— Что ты говоришь, Марика? Откуда ребенок? — тщетно возражает тетя Анка.
— А разве я тебе не говорила? — спокойно отвечает тетя Марика. — Он — человек женатый. Чьи вороные в пути, того и на переправе. Ничего удивительного, у него будет ребенок. Уже третий месяц.
Этот тон, спокойное и упрямое покусывание сухарика, поражающая новость вызывают неприятие тети Анки, которая как раз застегивает перед выходом длинную перчатку. В смущении и гневе отрывает она одну стеклянную пуговку и покидает столовую, так и не застегнув перчатку.
Напряженность длится целыми днями и выражается в том, что сестры живут рядом, не замечая друг друга. А потом обе забывают, или делают вид, что забыли, о ссоре и продолжают жить по-старому, до тех пор, пока однажды с тетей Марикой за обедом не случилась странная тошнота, которая не проходит ни на следующий день, ни в следующие месяцы и заставляет ее держать руку, как пришитую к горлу. Ее состояние ухудшается, и приглашенный врач, опасаясь внутреннего кровотечения, дает направление в больницу, но тетя Марика со дня на день откладывает поездку в больницу и непрестанно ведет и перечитывает свои записи.
— О, горе мое, как тебе хорошо, — ноет она. — Ничего, еще немного. Лучше подождать, женщины говорят, не следует отправляться раньше срока.