Цензор слушал все это, а его изгрызенная борода медленно наполнялась слезами, после чего он сел в кресло и продолжил давно прерванный разговор с другом, как будто ничего и не произошло.
V
А вечером, когда монах у себя дома вернулся к перьям и бумаге, он записал в дневник (позднее опубликованный у Брайткопфа в Лейпциге) несколько слов, которые на первый взгляд не имели никакого отношения к событиям, как вихрь, захватившим его. Это было воспоминание о том, как он был на Афоне, где в 1765 году монах ступил на берег, в надежде продолжить обучение у греческого учителя по имени Евгений Булгарис. Он писал легко, не чувствуя движений руки, кроме тех, когда ему приходилось обмакнуть перо, и сердился, что мысли и чернила высыхают не одновременно:
«На четвертый день прибыли мы под Святопавловский монастырь. Ступив на землю святогорскую, вошел я в сад, наслаждаясь красотой разнообразных деревьев, согнувшихся под тяжестью плодов. Тут я решил пройтись и освежиться от морского укачивания. Неподалеку, под оливковым деревом, привиделась мне длинная палка, загнутая на конце, красоты несказанной; солнце освещало ее, и узоры разноцветные на ней блистали чрезвычайно, словно испещрена она была бриллиантами. Удивился я, кто бы мог ее здесь оставить. Потихоньку приступаю к ней, а будучи смолоду близорук, подошел на расстояние десяти шагов, и не знаю, как остановился, и, вместо того чтобы ближе подойти, стал отступать, неотрывно на эту вещь глядя. Отступив два или три шага, разглядел я, что изгиб на конце — это змея, повернувшая ко мне голову и поджидавшая, когда я подойду ближе…»
[15]
Человек сидел у окна и писал на подушке с водорослями, пробивая пером улыбку. Улыбка поднималась с его губ и была пространнее эркера, и ширилась на улицу, в метель и мрак. Следуя за этой улыбкой на восток, за палкой-змеей, только что возникшей под его пером, человек видел Святопавловский скит, за ним Афон и восточное христианство, еще дальше — Византию с ее ересью и монашеским мистицизмом Азии, в ней греков и сербов, с их церквями-скиталицами, что строились с одинаковыми именами от Царьграда до Вены. На другом конце палки, воткнутой на Афоне, которую человек не взял и отошел от нее, как от змеи, в противостоянии Византии и Запада, монах видел в противоположной стороне Галле в Германии, где снимут мантию, просветят себя современной философией и в век разума попытаются открыть глаза ума своему народу…
И все же он так и не сказал нам, была ли там, на Афоне, змея или палка, и что на самом деле привиделось ему в тот солнечный день на побережье Святой горы. И действительно ли были нужны этому приятному пожилому господину, этому ангелу в очках, линзы? Возможно, он для того и носил всю жизнь очки, чтобы в тот день на Афоне сказать:
— Не знаю, что я видел из того, что видел.
Быть может, мы и по сей день не знаем, что там блестит на святогорском солнце, прямое, с загнутым концом, полное драгоценностей, сияния и обещаний, и ждет нашу руку — посох или змея?
Рассказ с двумя названиями
(перевод Е. Кузнецовой)
Подбирая вчерашние объедки, чайки проводили утро на пляже в Игало. Недалеко от них лежала сонная Ива, босые ноги в воде, и ждала, чтобы волны потихоньку разбудили ее окончательно. Сквозь закрытые веки она видела, как тени чаек, в которых мало прохлады, проносятся по ее лицу и рукам. Запах трав и соли на берегу менялся: солнце становилось жарче. Лениво, не вставая, Ива раздевалась. Альбатросов больше не было, из леса приходили купальщики. Иве совершенно не хотелось открывать глаза и распределять голоса среди тех, кому они принадлежали. Она лежала среди них на гальке с закрытыми глазами почти до полудня. Исключения составляли только неспешные вхождения в море, согретое прибрежными камнями. Утренние часы были потеряны для ее глаз, и она так и не узнала, как они выглядят, но не жалела об этом. Ива улыбалась невидящей улыбкой, возникающей на ее лице не извне, а изнутри, улыбкой, которую она пережила впервые в детстве, во сне. Теперешняя улыбка появлялась при воспоминании о прошедших вечерах, сохранявшемся в виде сладкой истомы только в одном месте, где-то в Ивиных бедрах.
После полудня Ива брала мяч и шла на тренировку. Огороженная проволочной сеткой спортивная площадка находилась неподалеку, в лесу. Она пахла морем и сосновыми иголками и была полна торжественной тишины, достойной того, чтобы ее выставили в археологическом музее. Тишина, таящаяся за пиниями, ждала, как церковь, чтобы в нее вошли. Ива редко оставалась на площадке одна. Она была членом республиканской молодежной сборной по баскетболу, и обычно вокруг нее быстро собирались купальщики. Благодаря спортивному инстинкту, приобретенному на огромных зеленых стадионах больших городов, на соревнованиях стройотрядов, Ива на это не сердилась и никогда не упускала возможность передать мяч любому незнакомому партнеру, вступающему в игру. Эту странную картину ничем нельзя было объяснить, и, в сущности, мяч был лишь отговоркой. Толпа распаленных, смуглых самцов загоняла до смерти самку в солнечном лесу. Если бы пальцы Ивы не владели мячом с таким же совершенством, с каким, без сомнения, знали собственное тело, никакой игры вообще бы не получилось. Но Ива не уступала своим противникам. Они не в силах были забыть откровение, посетившее их в лесу санатория в Игало, и со страстью каждый день приходили играть, отыскивали Иву на берегу, подавали ей брошенные мячи, потому что она двигалась на удивление мало и без удовольствия. Зато ее движения у корзины были безошибочны. С ней здоровались на улице, наблюдали за ней на пляже, и она источала прекрасные, еще не выбранные ею и не воплощенные движения.
После игры наступал момент захода солнца. Пляж постепенно пустел, и Ива оставляла мяч. Она брала ключ, открывала деревянный сарайчик в углу пляжа и, осторожно ступая по гальке, уносила выданные шезлонги. Пляж был немаленький, работы у нее хватало. Сначала она носила по четыре шезлонга с ближнего края пляжа, два в одной руке, два в другой. Потом по два и наконец по одному, неторопливо проходя мимо последних купальщиков. Солнце медленно садилось, ноги не подчинялись ей, и те, кто еще совсем недавно общался с ней, ее не узнавали.
* * *
В то время дня, когда я бывал на берегу, редко кто из купальщиц оставался на море, в тени своих шезлонгов они наблюдали за моей работой.
Я работал по пояс в воде, почти нагой, точно между заходящим солнцем и их глазами. Черная повязка на глазу, волосы, кусок ткани — вот все, что меня прикрывало. Из-за пота, соли и света казалось, что по краям тела виднеется подобие тонкой каемки крови под кожей. Пляж был покрыт галькой, которую море медленно забирало обратно, и я почти каждый свободный день каникул грузил эту гальку с морского дна в мокрую деревянную тележку и по обитой железом доске возвращал обратно на берег. Работа была тяжелой, мне всегда помогали один или два напарника, но женщины в тени на краю леса ни разу не взглянули ни на одного из них. Они нисколько не ошибались и точно знали, что именно хотят видеть. Они наблюдали за мной методично, внимательно рассматривая все части тела без исключения, но чаще всего ту, что была особенно напряжена. Картина постоянно менялась: солнце, к которому я всегда поворачивался стороной без глаза, быстро садилось, и всякий раз, когда я выходил на берег, окрашивало в новый оттенок то, за чем они наблюдали. Усталость росла, и они знали, что могли бы кончиками пальцев почувствовать, как от напряжения у меня под мокрыми волосами горячо пульсирует кровь.