«Слава Аллаху!» — выкрикивали хриплые голоса мужчин, пьяневших от глухого стука барабанов, от стенания тростниковых флейт, а сидевшие на земле женщины раскачивались взад и вперед, ударяя ладонями по тяжелым серебряным и бронзовым монистам. Голоса их временами переливались, как флейты, почти на пределе человеческих возможностей, и вдруг обрывались. И тогда мужчины полузакрыв глаза, откинув голову назад, снова начинали хрипло чеканить: «Слава Аллаху! Ую-ю-ю! Хвала Всевышнему!» И в исступленном звуке их голосов было что-то сверхъестественное, он раскалывал реальный мир, но в то же время успокаивал, подобно звукам гигантской пилы, что снует туда-сюда, вгрызаясь в ствол дерева. Каждый мучительный и глубокий выдох словно еще больше углублял рану небосвода, которая соединяла людей со Вселенной, смешивала кровь их и лимфу. Каждый певец все быстрее выкрикивал имя Божье, точно ревущий бык вытянув шею, на которой, как натянутые канаты, вздувались жилы. Свет жаровен и белое сияние луны освещали качающиеся тела, и казалось, облака пыли то и дело прорезает молния. Шумное дыхание становилось все чаще, неподвижные губы, приоткрытые рты исторгали почти безмолвные призывы, и на площади в провале пустынной ночи слышались теперь только выдохи голосовых мехов: «Х-х! Х-х! Х-х! Х-х!»
Слова иссякли. Теперь они были не нужны, могучий вихрь дыхания связывал людей прямо с сердцем земли и небес, точно самый ритм его, учащаясь, стирал дни, ночи, месяцы, смену времен года, стирал даже безысходное пространство и приближал конец всех странствий, конец всех времен. Велико было страдание, от неистовых выдохов дрожали тела, расширялась грудь. В середине полукруга, образованного мужчинами, танцевали женщины: двигались одни только их босые ступни, а тела были неподвижны, чуть отведенные от корпуса руки слегка подрагивали. Под ударами глухо отбивающих ритм пяток земля издавала непрерывный гул, словно по ней двигалось целое войско. Рядом с музыкантами воины юга под черными покрывалами подпрыгивали на месте, высоко вскидывая колени, точно пытающиеся взлететь огромные птицы. Потом мало-помалу движение стало замирать в ночной тьме. Один за другим мужчины и женщины опускались на землю, вытянув перед собой руки, ладонями обращенные к небу, только хриплое их дыхание извергало в безмолвие все те же нескончаемые возгласы: «Х-х! Х-х!Ую-ю-ю!..Х-х! Х-х!»
В этом истошном хрипе была такая сила, такая мощь, словно все они уже унеслись далеко от Смары, взмыв в небеса, подхваченные ветром, смешавшись с лунным светом и тончайшей пылью пустыни. Рухнуло безмолвие, рухнуло одиночество. Дыхание людей заполнило ночь, насытило Вселенную.
В пыли, посреди площади, ни на кого не глядя, сидел Ма аль-Айнин. Пальцы его сжимали зерна деревянных четок и при каждом выдохе толпы роняли одно из них. Он был средоточием этого дыхания, тем, кто указал людям путь в пустыне, кто предначертал каждую смену ритма. Он ничего более не ждал. Никого не вопрошал. Он и сам дышал теперь, подчиняясь дыханию молитвы, словно у него была одна общая гортань, общая грудь со всей толпой. Дыхание ее уже отверзло дорогу к северу, к новым землям. Старец более не чувствовал ни старости своей, ни усталости, ни тревоги. В нем жило дыхание, которое вдохнули в него все эти губы, дыхание сокрушительное и в то же время нежное, раздвинувшее пределы его существования. Толпа не глядела больше на Ма аль-Айнина. Закрыв глаза, чуть отстранив от тела руки, воздев лицо к ночи, она уже парила, уже летела к северу.
Когда на востоке над каменистыми холмами забрезжил день, мужчины и женщины потянулись к палаткам. Несмотря на хмельное бдение последних дней и ночей, никто не чувствовал усталости. Мужчины оседлали лошадей, свернули большие суконные палатки, навьючили верблюдов. Солнце еще стояло невысоко в небе, когда Hyp и его брат зашагали по пыльной дороге к северу. На спине они несли тюки с одеждой и съестным. Впереди них по дороге шли взрослые, шли дети, и облако серой и красной пыли уже начало вздыматься к синему небу. Где-то позади, у ворот Смары, окруженный верховыми Синими Воинами, окруженный сыновьями, Ма аль-Айнин провожал взглядом длинный караван, протянувшийся через пустынную равнину. Потом, плотнее запахнувшись в белый бурнус, он тронул ногой шею своего верблюда. Медленно, не оглядываясь, уходил он все дальше от Смары, уходил навстречу своей гибели.
Счастье
Над землей поднимается солнце, на сером песке, на пыльной дороге удлиняются тени. У моря замерли дюны. Низенькие сочные растения колышутся на ветру. В ярко-синем стылом небе ни птицы, ни облака. Только солнце. Но утренний свет еще зыбок, точно немного робеет.
По дороге, защищенной грядой серых дюн, медленно идет Лалла. Вот она останавливается и разглядывает что-то на земле. Или сорвет сочную былинку и растирает в пальцах, чтобы вдохнуть ее нежный и пряный аромат. Темно-зеленые блестящие растения похожи на водоросли. А вот на зонтике цикуты сидит большой золотистый шмель, и Лалла бежит за ним вдогонку. Впрочем, она не подходит к нему слишком близко — побаивается. Зато, когда шмель взлетает, она мчится следом, протягивая к нему руки, словно и вправду хочет его поймать. Но это она просто играет.
Здесь повсюду, насколько хватает глаз, лишь одно — ослепительное небо. Дюны содрогаются под натиском морских волн, но самого моря не видно, только слышно. Низенькие сочные кустарники блестят от соли, выступающей на них, словно пот. Там и сям мелькают насекомые: светлая божья коровка, оса диковинного вида с такой тоненькой талией, что кажется, будто ее рассекли надвое, старая сколопендра, оставляющая в песке узкие следы, и еще отливающие металлическим блеском плоские мушки — они норовят сесть на ноги или на лицо девочке, чтобы полакомиться солью.
Лалла знает все тропки, все ложбинки в дюнах. Она могла бы бродить здесь с закрытыми глазами и в любую минуту сказать, где находится, едва потрогав землю босой ногой. Иногда ветер, перемахнув через ограду дюн, швыряет ей в лицо пригоршни игл и путает ее черные волосы. Платье Лаллы прилипает к влажному телу, приходится с силой тянуть его, чтобы отклеить.
Лалла знает все тропки: и те, что пролегают в кустарниках вдоль серых дюн и теряются вдали; и те, что, описав кривую, возвращаются вспять; и те, что не ведут никуда. И все же всякий раз, когда она бродит здесь, ей открывается что-то новое. Сегодня это золотой шмель, который увлек ее далеко-далеко, туда, где кончаются дома рыбаков и лагуна со стоячей водой. Потом среди кустарников она нашла какой-то заржавленный металлический остов, грозно выпустивший когти и выставивший рога. А подальше, в песке на дороге, увидела маленькую жестянку без этикетки — в крышке с каждой стороны были пробиты по две дырочки.
Лалла идет дальше медленно-медленно, так пристально вглядываясь в серый песок, что даже глазам становится больно. Она рассматривает землю, полностью углубившись в это занятие, ни о чем больше не думая, даже на небо не глядит. А потом устраивается под раскидистой сосной, на мгновение смежив веки.
Обняв руками колени, она тихонько раскачивается взад и вперед, а потом из стороны в сторону, напевая французскую песенку, которая состоит из одного только слова: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье...»
Лалла не знает, что это значит. Песенку она услышала однажды по радио и запомнила только одно слово, но оно ей очень нравится. Вот почему по временам, когда ей хорошо, а делать нечего или, наоборот, когда ей немного грустно без всякой причины, она напевает это слово, иногда тихонько, для себя, таким приглушенным голосом, что и сама почти не слышит, а иногда очень громко, чуть ли не во все горло, чтобы разбудить эхо и прогнать страх.