Ноно немного подумал:
— Чудное такое название — улица Жавело.
Он показал мне бумажку, на которой был нацарапан адрес: улица Жавело, 28. Самое подходящее название для камерунского воина
[3]
.
— Ночью ничего, а днем темновато, так что тренироваться хожу в спортзал. У меня бой через месяц, тренер говорит, что мне светит попасть в профессионалы, он выправит мне документы.
Когда мы вернулись в дом с восьмеркой, Ноно совсем закоченел, и я впустила его, чтобы напоить кофе. Дом его просто сразил. Он даже ходил осторожно, словно боялся, что пол под ним проломится. Через гостиную мы прошли в большую белую кухню. Забавно было смотреть, как он таращит глаза. Я-то в богатых домах бывала, после виллы мадам Делаэ меня трудно было удивить. А Ноно смотрел на все, как ребенок на новые игрушки. Попросил показать, как работают кофеварка, тостер, выдвигал ящики и дивился, как они мягко выкатываются, крутил блестящие металлические корзиночки.
— Богато здесь.
— Тебе правда нравится?
Он рассмеялся звонким смехом:
— Да уж получше моего гаража!
Я приобняла его одной рукой за шею:
— Станешь знаменитым боксером — купишь себе такой же дом.
Он подумал.
— Тогда я женюсь на тебе.
Он сказал это так серьезно, что я расхохоталась.
— Не пори чушь. Если ты станешь знамениты боксером, то обо мне и думать забудешь, женишься тогда на белокурой куколке!
Ноно посмотрел на меня с укоризной:
— Зачем ты так говоришь? Я женюсь только на тебе.
Ноно стал приходить почти каждое утро, кроме выходных, когда мадам Фромежа была дома. Он помогал мне принести покупки, а я готовила для него сытный завтрак — яйца, тосты и большую чашку горячего молока.
Мадам Фромежа ничего не говорила, но, наверно, ей кто-то что-то нашептал, потому что она вдруг переменилась. Стала злой, раздражительной, ругалась на меня из-за любого пустяка. А то вдруг возвращалась среди дня, мрачнее тучи, говорила, что забыла ключи, бумаги, уж не помню что. На самом-то деле она проверяла, здесь ли Ноно, хотела нас застукать. Я это сразу поняла и сказала Ноно, чтобы не заходил больше в дом, ждал меня на улице. Он еще посмеялся надо мной: «Да она ревнует, твоя хозяйка!»
Не нравилось мне, что она стала такой. Что-то должно было произойти, я это чувствовала. Только не знала что. А мадам Фромежа между тем дала мне таинственное письмо. На конверте было написано: «Национальная полиция. Комиссариат XVI округа». Меня вызывали по вопросу вида на жительство. Мадам-то знала, что это такое. Она сама все и устроила, комиссар был у нее в друзьях. Представила и удостоверение о проживании, и поручительство. Все было готово. Мадам вроде бы вникала в мои проблемы. Она сказала мне: «Думаю, вид на жительство тебе дадут. А потом сможешь получить и гражданство». Я была ошарашена. У меня чуть не вырвалось: «Но я ни о чем не просила!» И тут я вспомнила Зохру, ее муженька, их квартиру, где они месяцами держали меня взаперти, и дуар Табрикет, крысиный писк и скрежет коготков по кровле. «Спасибо», — сказала я. Мадам обняла меня и поцеловала.
Возможно, она пожалела задним числом. Когда я пришла из комиссариата, раскрасневшаяся, потому что день выдался теплый, да еще служащий уж очень меня обхаживал, мне пришлось все рассказать: какие бумаги я подписывала, и про отпечатки пальцев, и про диктовку, и какое он выбрал имя: Лиза-Анриетта. Он сказал, что мне идет. Мадам Фромежа смеялась, хлопала в ладоши, так радовалась, словно все это делалось для нее. Конечно, я не рассказала ей, как служащий навис надо мной, надавил ладонью на затылок и спросил тихонько: «Как сказать по-арабски: я тебя люблю?» — а я ответила: «Саафи…», самое грубое слово из всех, что я знала, потому что именно его кричала Хурия мужчинам, пристававшим к ней в Табрикете. Мадам бы просто не поняла. Не поняла бы, до чего мне это безразлично и что слишком поздно, что не мне надо было дать эти бумаги, а Хурии.
Мадам Фромежа сменила гнев на милость. Она спросила: «Ты ведь не уйдешь? Скажи, ты меня не бросишь?» Совсем как Хурия, как Тагадирт. Все люди одинаковые.
Я бы надолго с ней осталась, наверно, и сейчас еще обреталась бы там, не будь того, что произошло однажды ночью. Ума не приложу, как это могло случиться. Это было после ужина, мы засиделись, разговаривая. С некоторых пор я курила вместе с ней американские сигареты, мы курили и разговаривали. Смотрели вполглаза телевизор, особо не вникая. Было еще тепло, конец сентября, окна настежь. Мелкий дождик шелестел на листьях. Так тихо было на Каштановой улице, не верилось, что мы в большом городе, где творятся ужасные вещи.
Мадам Фромежа приготовила вечерний чай, из травок и цветов, с привкусом перца и ванили, от которого чуть подташнивало. Я задремала на диване. Как будто уплыла куда-то. Не то чтобы спала, но мое тело стало легким-легким, и я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Мне чудилось лицо мадам совсем близко, сияющее, как звезда на небе, ее губы улыбались странной улыбкой, а глаза, черные, сузившиеся, походили на кошачьи. Она говорила, повторяла тихонько: «Деточка моя, деточка моя», как будто мурлыкала. И я чувствовала, как ее теплая сухая рука скользит по моей коже, забираясь под расстегнутую рубашку, играет с кончиками моих грудей. Сердце колотилось, казалось, оно вот-вот разорвется. Я слышала ее голос, нашептывавший «деточка моя», и мне хотелось, чтобы она перестала, замолчала, ушла, хотелось оказаться где-нибудь, где никого нет, хотелось на кладбище над морем, где блестели под солнцем белые камни в траве, безымянные камни, и птицы неподвижно парили на ветру, раскинув острые, как косы, крылья.
Я проснулась утром, во рту было сухо, болело горло. Что произошло, я помнила плохо. Я так и спала на диване в гостиной, но была закутана в шелковый японский халат мадам. Именно это поразило меня сначала, и еще дурманящий запах русской кожи. Я бродила по пустому дому, натыкаясь на мебель. Что-то искала, сама не зная что, в голове не было никаких мыслей. Я согрела воду для кофе. Солнце заливало кухню, на улице было тепло, листья винограда в прямоугольнике окна чуть-чуть порыжели по краям, и стайка воробьев гомонила в кустах.
И вдруг, отхлебнув кофе, я поняла: отсюда надо уходить. Сердце у меня так и прыгало, в висках билась боль. Я кружила по комнатам, опрокидывала стулья. И все повторяла: «Старая карга! Старая карга!» — как Мари-Элен про мадемуазель Майер.
Только теперь я вспомнила, что говорила Лалла Асма. «Никогда не пей чаю у того, кого ты не знаешь, — говорила она, — а то выпьешь такое, что не обрадуешься». Это она рассказывала об одном мужчине, который приглашал девушек выпить кофе и подливал туда какого-то зелья, а когда они засыпали, увозил их к себе домой, насиловал и перерезал горло.
И травяные чаи, которыми мадам поила меня, я вспомнила, и как блестели ее черные глаза, когда я клевала носом. Вчера она, наверно, не рассчитала дозу снотворного, и я отключилась. Я ненавидела ее. Она меня обманула. Я-то думала, она мне друг. А она была такой же, как все, как Зохра, как месье Делаэ, как служащий из комиссариата. Ка я ее ненавидела, убила бы. «Сука, старая сука!»